На что он заметил:
— А мы не воодушевлены, хотя делаем все, чтобы в России стало лучше.
Мне врезалось в память, что Сталин сказал именно Россия, а не Советский Союз. Это означало, что он не только инспирирует русский патриотизм, но и увлекается им, себя с ним идентифицирует.
Однако времени размышлять об этом не было, потому что Сталин сразу перешел к отношениям с королевским югославским правительством в эмиграции, спросив Молотова:
— А не сумели бы мы как-нибудь надуть англичан, чтобы они признали Тито — единственного, кто фактически борется против немцев?
Молотов усмехнулся — в усмешке была ирония и самодовольство:
— Нет, это невозможно, они полностью разбираются в отношениях, создавшихся в Югославии.
Меня привел в восторг этот непосредственный обнаженный подход, которого я не встречал в советских учреждениях, и тем более в советской пропаганде. Я почувствовал себя на своем месте, больше того — рядом с человеком, который относится к реальности так же как и я, не маскируя ее. Не нужно, конечно, пояснять, что Сталин был таким только среди своих людей, то есть среди преданных ему и поддерживающих его линию коммунистов.
...Когда я упомянул заем в двести тысяч долларов, он сказал, что это мелочь и что это мало поможет, но что эту сумму нам сразу вручат. А на мое замечание, что мы вернем заем и заплатим за поставку вооружения и другого материала после освобождения, он искренне рассердился:
— Вы меня оскорбляете, вы будете проливать кровь, а я — брать деньги за оружие! Я не торговец, мы не торговцы, вы боретесь за то же дело, что и мы, и мы обязаны поделиться с вами тем, что у нас есть.
...Одновременно Сталин интересовался моим мнением об отдельных югославских политиках. Он спросил меня, что я думаю о Милане Гавриловиче, лидере сербских земледельцев и первом югославском после в Москве. Я сказал: лукавый человек.
Сталин прокомментировал как бы про себя:
— Да, есть политики, считающие, что хитрость в политике — самое главное. А на меня Гаврилович не произвел впечатления глупого человека.
Я добавил:
— Он политик с узкими взглядами, хотя нельзя сказать, что он глуп.
Сталин спросил, на ком женился югославский король Петр II. Когда я сказал, что на греческой принцессе, он шутя заметил:
— А что, Вячеслав Михайлович, если бы я или ты женился на какой-нибудь иностранной принцессе, может, из этого вышла бы какая-нибудь польза?
Засмеялся и Молотов, но сдержанно и беззвучно. Под конец я передал Сталину подарки — все они сейчас здесь казались особенно примитивными и бедными. Но он ничем не выразил пренебрежения. Увидав опанки, он сказал:
— Лапти! — Взяв винтовку, открыл и закрыл затвор, взвесил ее в руке и прокомментировал: — Наша легче.
Встреча продолжалась около часа.
...Но у меня тогда была еще одна, более значительная и интересная встреча со Сталиным.
Я запомнил, когда это было: в ночь накануне высадки союзников в Нормандии...
...Затем Сталин пригласил нас к ужину, но в холле мы задержались перед картой мира, на которой Советский Союз был обозначен красным цветом и потому выделялся и казался больше, чем обычно. Сталин провел рукой по Советскому Союзу и воскликнул, продолжая свои высказывания по поводу британцев и американцев:
— Никогда они не смирятся с тем, чтобы такое пространство было красным — никогда, никогда!
На этой карте я обратил внимание на район Сталинграда, обведенный с запада синим карандашом, — очевидно, это сделал Сталин до или во время битвы за Сталинград. Он заметил мой взгляд, и мне показалось, что ему это приятно, хотя он никак не обнаружил своих чувств...
...В какой-то момент Тито сказал, что в социализме существуют новые явления и что социализм проявляет себя сейчас по-иному, чем прежде, на что Сталин заявил:
— Сегодня социализм возможен и при английской монархии. Революция нужна теперь не повсюду. Тут недавно у меня была делегация британских лейбористов, и мы говорили как раз об этом. Да, есть много нового. Да, даже и при английском короле возможен социализм.
Как известно, Сталин никогда открыто не становился на такую точку зрения. Британские лейбористы вскоре после этого получили большинство на выборах и национализировали свыше 20% промышленности. Но все-таки Сталин никогда не признал эти меры социалистическими и не назвал лейбористов социалистами. Я думаю, что он не сделал этого главным образом из-за несогласия и столкновений с лейбористским правительством во внешней политике.
...Сталин изложил свою точку зрения и на существенную особенность идущей войны.
— В этой войне не так, как в прошлой, а кто занимает территорию, насаждает там, куда приходит его армия, свою социальную систему. Иначе и быть не может.
Он без подробных обоснований изложил суть своей панславистской политики:
— Если славяне будут объединены и солидарны — никто в будущем пальцем не шевельнет. Пальцем не шевельнет! — повторял он, резко рассекая воздух указательным пальцем.
Кто-то высказал мысль, что немцы не оправятся в течение следующих пятидесяти лет. Но Сталин придерживался другого мнения:
— Нет, оправятся они, и очень скоро. Это высокоразвитая промышленная страна с очень квалифицированным и многочисленным рабочим классом и технической интеллигенцией — лет через двенадцать-пятнадцать они снова будут на ногах. И поэтому нужно единство славян. И вообще, если славяне будут едины — никто пальцем не шевельнет.
В какой-то момент он встал, подтянул брюки, как бы готовясь к борьбе или кулачному бою, и почти в упоении воскликнул:
— Война скоро кончится, через пятнадцать-двадцать лет мы оправимся, а затем — снова!
Что-то жуткое было в его словах: ужасная война еще шла. Но импонировала его уверенность в выборе направления, по которому надо идти, сознание неизбежного будущего, которое предстоит миру, где он живет, и движению, которое он возглавляет.
...Пора уже поговорить и об отношении Сталина к революциям, а следовательно, и к революции югославской.
В связи с тем, что Москва — часто в самые решительные моменты — отказывалась от поддержки китайской, испанской, а во многом и югославской революции, не без основания преобладало мнение, что Сталин был вообще против революций. Между тем это не совсем верно. Он был против революции лишь в той мере, в какой она выходила за пределы интересов Советского государства. Он инстинктивно ощущал, что создание революционных центров вне Москвы может поставить под угрозу ее монопольное положение в мировом коммунизме, что и произошло на самом деле. Поэтому он революции поддерживал только до определенного момента, до тех пор, пока он их мог контролировать, всегда готовый бросить их на произвол судьбы, если они ускользали из его рук...
...Сталин меня внезапно в конце ужина спросил, почему в югославской партии мало евреев и почему они не играют в ней никакой роли? Я попытался объяснить:
— Евреев в Югославии вообще немного, и в большинстве они принадлежали к среднему слою. — Я добавил: — Единственный выдающийся коммунист-еврей — это Пьяде, но и он больше чувствует себя сербом, чем евреем.
Сталин начал вспоминать:
— Пьяде, небольшой, в очках? Да, помню, он был у меня. А каковы его функции?
— Член Центрального комитета, старый коммунист, переводчик «Капитала», — объяснил я.
— А у нас в Центральном комитете евреев нет! — прервал меня он и начал вызывающе смеяться: — Вы антисемиты! И вы, Джилас, и вы антисемит!
Этот смех и его слова я понял, как и следовало, в обратном смысле — как выражение его антисемитизма и вызов, чтобы я высказал свое мнение о евреях, в особенности о евреях в коммунистическом движении. Я молчал и посмеивался — это мне было нетрудно, поскольку я антисемитом никогда не был, а коммунистов разделял только на хороших и плохих. Но Сталин вскоре и сам оставил эту скользкую тему, удовлетворившись циничным вызовом.
...Второй вопрос относился к Достоевскому. Я с ранней молодости считал Достоевского во многом самым большим писателем нашего времени и никак не мог согласиться с тем, что его атакуют марксисты.
Сталин на это ответил просто:
— Великий писатель — и великий реакционер. Мы его не печатаем, потому что он плохо влияет на молодежь. Но писатель великий!
Мы перешли к Горькому. Я сказал, что считаю самым значительным его произведением — как по методу, так и по глубине изображения русской революции — «Жизнь Клима Самгина». Но Сталин не согласился, обойдя тему о методе:
— Нет, лучшие его вещи те, которые он написал раньше: «Городок Окуров», рассказы и «Фома Гордеев». Что же касается изображения русской революции в «Климе Самгине», так там очень мало революции и всего один большевик — как бишь его звали: Лютиков, Лютов?!
Я поправил:
— Кутузов, Лютов совсем другое лицо. Сталин продолжал:
— Да, Кутузов! Революция там показана односторонне и недостаточно, а с литературной точки зрения его ранние произведения лучше.
Мне было ясно, что Сталин и я не понимаем друг друга и что мы не сошлись бы во вкусах, хотя я и раньше слыхал мнения крупных писателей, которые, как и он, считали названные им произведения Горького наилучшими...
...Советская сторона никак себя не проявляла до вечера следующего дня, десятого января, когда нас около девяти вечера посадили в автомобиль и отвезли в Кремль, в рабочие помещения Сталина. Там мы минут пятнадцать ожидали болгар — Димитрова, Коларова и Костова. Как только они прибыли, нас всех сразу ввели к Сталину.
Мы сели так, что справа от Сталина, который сел во главе стола, находились советские представители — Молотов, Жданов, Маленков, Суслов, Зорин, слева болгарские — Коларов, Димитров, Костов, а справа югославские — Кардель, я, Бакарич.
Об этой встрече я в свое время представил письменный отчет югославскому Центральному комитету. Но сегодня у меня нет возможности его просмотреть, и я полагаюсь на свою память и на опубликованные об этой встрече материалы.
Первым получил слово Молотов, который коротко, как обычно, сообщил, что возникли серьезные расхождения между Советским правительством, с одной стороны, и югославским и болгарским правительством, с другой стороны, что недопустимо ни с партийной, ни с государственной точки зрения.
Примером этих расхождений он назвал подписание союзного договора между Югославией и Болгарией, хотя Советское правительство придерживается точки зрения, что Болгария не должна заключать никаких договоров до того, пока с ней не будет подписан мир.
Молотов хотел подробнее коснуться заявления Димитрова в Бухаресте о создании восточноевропейских федераций, в котором Димитров упомянул и Грецию, и таможенного союза и согласования промышленных планов между Румынией и Болгарией. Но Сталин его прервал:
— Товарищ Димитров слишком увлекается на пресс-конференциях — не следит за тем, что говорит. А все, что он говорит, что говорит Тито, за границей воспринимают, как будто это сказано с нашего ведома. Вот, например, у нас тут были поляки. Я их спрашиваю: что вы думаете о заявлении Димитрова? Они говорят: разумное дело. А я им говорю: нет, это неразумное дело. Тогда они говорят, что и они думают, что это неразумное дело, — если таково мнение Советского правительства. Потому что они думали, что Димитров сделал заявление с ведома и согласия Советского правительства, и поэтому и они его одобряли. Димитров потом пытался исправить это заявление через Болгарское телеграфное агентство, но ничего не исправил. Больше того, он привел пример, как Австро-Венгрия в свое время препятствовала таможенному союзу между Болгарией и Сербией, из чего само собой напрашивается вывод: раньше мешали немцы, а теперь — русские. Вот в чем дело!
Молотов продолжил, говоря, что болгарское правительство идет на федерацию с Румынией, даже не посоветовавшись об этом с Советским правительством.
Димитров, пытаясь смягчить, подчеркнул, что он говорил о федерации не конкретно.
— Нет, вы договорились о таможенном союзе, о согласовании промышленных планов, — прервал его Сталин.
Молотов дополнил Сталина:
— А что такое таможенный союз и согласование экономики, как не создание одного государства?
В этот момент сама собою, никем не сформулированная, обнажилась вся сущность встречи: между «народными демократиями» не может развиваться никаких отношений, если они не соответствуют интересам Советского правительства и им не одобрены. Стало ясно, что для великодержавно мыслящих советских вождей, рассматривающих Советский Союз «ведущей силой социализма» и все время помнящих, что Красная Армия освободила Румынию и Болгарию, заявления Димитрова и недисциплинированность и самоволие Югославии не только ересь, но и покушение на их «священные» права.
Димитров пытался объяснять, оправдываться. Но Сталин его все время перебивал, не давая закончить.
Это был сейчас подлинный Сталин — его остроумие перешло в язвительную грубость, а его нетерпимость в непримиримость. Все же он сдерживался, чтобы не прийти в ярость. Поскольку же он ни на мгновение не терял ощущения реальности, он ругал и горько упрекал болгар, зная, что они ему и так покорятся, но целился на самом-то деле в югославов, по народной пословице: дочь бранит, чтобы сноху облаять.
Поддержанный Карделем, Димитров сказал, что Югославия и Болгария на озере Блед опубликовали не договор, а только сообщение, что достигнуто соглашение о договоре.
— Да, но вы не посоветовались с нами! — воскликнул Сталин. — Мы о ваших отношениях узнаем из газет! Болтаете, как бабы на перекрестке, что вам взбредет в голову, а журналисты подхватывают!
Димитров, одновременно оправдывая свою точку зрения на таможенный союз с Румынией, продолжал:
— Болгария испытывает такие экономические затруднения, что без более тесного сотрудничества с другими странами не может развиваться. Что касается моего заявления на пресс-конференции, это верно, я увлекся.
Сталин его прервал:
— Вы хотели блеснуть новыми фразами! Это насквозь ошибочно, подобная федерация немыслима. Какие существуют исторические связи между Болгарией и Румынией? Никаких! Уже не говоря о Болгарии и, скажем, Венгрии или Польше.
Димитров оправдывается:
— В сущности, между внешней политикой Болгарии и Советского Союза разницы нет.
Сталин, упрямо и жестоко:
— Есть большая разница! К чему это скрывать? Ленинская практика состояла в том, что ошибки надо сознавать и как можно скорей их устранять.
Димитров примирительно и почти послушно:
— Верно, мы ошиблись. Но мы учимся и на этих ошибках во внешней политике.
Сталин резко и насмешливо:
— Учитесь! Занимаетесь политикой пятьдесят лет и — исправляете ошибки! Тут дело не в ошибках, а в позиции, отличающейся от нашей.
Я искоса посмотрел на Димитрова: уши его покраснели, а по лицу, в местах, как бы покрытых лишаями, пошли крупные красные пятна. Редкие волосы растрепались, и их пряди мертво висели на морщинистой шее. Мне его было жаль. Волк с Лейпцигского процесса, дававший отпор Герингу и фашизму в зените их силы, выглядел уныло и понуро. Сталин продолжал:
— Таможенный союз, федерация между Румынией и Болгарией — это глупости! Другое дело — федерация между Югославией, Болгарией и Албанией. Тут существуют исторические и другие связи. Эту федерацию следует создавать чем скорее, тем лучше. Да, чем скорее, тем лучше — сразу, если возможно, завтра! Да, завтра, если возможно! Сразу и договоритесь об этом.
Кто-то — думаю, что Кардель, — заметил, что работа над созданием югославско-албанской федерации уже идет. Но Сталин уточняет:
— Нет, сначала федерация между Болгарией и Югославией, а затем обеих с Албанией. — И потом добавляет: — Мы думаем, что следует создать федерацию Румынии с Венгрией и Польши с Чехословакией.
Дискуссия на какое-то время успокаивается.
Сталин вопрос федерации больше не развивал, он только позже несколько раз повторил, что надо сразу создать федерацию между Югославией, Болгарией и Албанией. На основании изложенной выше точки зрения и неопределенных намеков советских дипломатов в то время можно было заключить, что советское руководство вынашивает мысль о перестройке Советского Союза, а именно — о его слиянии с «народными демократиями»: Украины с Венгрией и Румынией, а Белоруссии с Польшей и Чехословакией, в то время как Балканские страны объединились бы с Россией! Но сколь бы туманны и предположительны ни были эти планы, несомненно одно: Сталин искал для восточно-европейских стран такие решения и такие формы, которые бы укрепили и на долгое время обеспечили господство и гегемонию Москвы.
С вопросом о таможенном союзе и болгарско-румынском договоре было, казалось, уже покончено, как вдруг заговорил старик Коларов, вспомнивший что-то важное:
— Я не вижу, в чем тут ошибка товарища Димитрова, — ведь мы проект договора с Румынией предварительно посылали Советскому правительству, и оно никак не возражало против таможенного союза, а только против определения понятия агрессора.
Сталин повернулся к Молотову:
— Присылали нам проект договора?
Молотов, нисколько не смутившись, немного язвительно:
— Ну, да!
Сталин, разочарованно и зло:
— И мы делаем глупости. Димитров уцепился за сказанное:
— Это и было причиной моего заявления — проект посылался в Москву, я не предполагал, что вы могли иметь что-либо против.
Но Сталин остался неумолимым:
— Ерунда! Вы зарвались, как комсомолец. Вы хотели удивить мир — как будто вы все еще секретарь Коминтерна. Вы и югославы ничего не сообщаете о своих делах, мы обо всем узнаем на улице — вы ставите нас перед свершившимися фактами!
Костову, который руководил тогда экономическими делами Болгарии, хотелось тоже что-то сказать: -
— Трудно быть малым и слаборазвитым государством... Я хотел бы поднять кое-какие экономические вопросы.
Но Сталин его прервал, сказав, чтобы он обратился в соответствующие министерства, и подчеркнул, что на этой встрече рассматриваются внешнеполитические расхождения трех правительств и партий.
Наконец слово получил Кардель. Он покраснел — это у него признак возбуждения, — втянул голову в плечи и делает паузы во фразах не там, где положено. Он подчеркнул, что договор между Югославией и Болгарией, подписанный на озере Блед, был заранее послан Советскому правительству и что последнее не сделало никаких замечаний, кроме одного, касающегося продолжительности договора: вместо «на вечные времена» — «на 20 лет».
Сталин молча и с упреком смотрит на Молотова, тот склоняет голову и сжимает губы, фактически подтверждая слова Карделя.
— Кроме этого замечания, которое мы приняли, — констатирует Кардель, — никаких расхождений не было...
Но Сталин его прерывает, не менее зло, хотя и менее оскорбительно, чем Димитрова:
— Ерунда! Расхождения есть, и глубокие! Что вы скажете насчет Албании? Вы нас вообще не проконсультировали о вводе войск в Албанию!
Кардель возразил, что на это существовало согласие албанского правительства. Сталин кричит:
— Это могло бы привести к серьезным международным осложнениям — Албания независимая страна! Что вы думаете? Оправдывайтесь или не оправдывайтесь, факт остается фактом — вы не посоветовались с нами о посылке двух дивизий в Албанию.
Кардель объяснил, что все это еще не решено окончательно, и добавил, что он не помнит ни одного внешнеполитического вопроса, по которому югославское правительство не согласовывало бы свои действия с советским.
— Неправда! — восклицает Сталин. — Вы вообще не советуетесь. Это у вас не ошибка, а принцип — да, принцип!
Прерванный Кардель умолк, так и не изложив своей точки зрения.
Молотов взял бумагу и прочел место из югославско-болгарского договора, где говорится, что Болгария и Югославия будут «...сотрудничать в духе Объединенных Наций и поддерживать всякую инициативу, направленную на поддержание мира и против всех очагов агрессии».
— Что это означает? — спрашивает Молотов. Димитров разъясняет, что смысл этих слов — привязать борьбу против очагов агрессии к Объединенным Нациям. Сталин вмешивается:
— Нет, это превентивная война — самый обыкновенный комсомольский выпад! Крикливая фраза, которая только дает материал противнику.
Молотов снова возвращается к болгаро-румынскому таможенному союзу, утверждая, что это начало слияния двух государств.
Сталин вмешивается, говоря, что таможенные союзы вообще нереальны. После того как дискуссия снова несколько успокаивается, Кардель замечает, что некоторые таможенные союзы на практике оказываются неплохими.
— Например? — спрашивает Сталин,
— Ну, например, Бенилюкс, — говорит осторожно Кардель, — в нем объединились Бельгия, Голландия и Люксембург.
Сталин:
— Нет, Голландии там нет, это только Бельгия и Люксембург, — это чепуха, не имеющая значения.
Кардель:
— Нет, туда входит и Голландия. Сталин упрямо:
— Нет, Голландия не входит.
Сталин смотрит на Молотова, на Зорина, на остальных — я ощущаю желание объяснить ему, что слог «ни» в названии Бенилюкс происходит от «Нидерланд» — подлинного наименования Голландии. Но поскольку все молчат, молчу и я — и Бенилюкс остается — без Голландии.
Сталин вернулся к согласованию экономических планов между Румынией и Болгарией.
— Это бессмыслица — вместо сотрудничества вскоре начались бы ссоры. Другое дело — объединение Болгарии и Югославии: здесь существует сродство, давнишние стремления.
Кардель подчеркнул, что на озере Блед также решено постепенно действовать в направлении создания федерации между Болгарией и Югославией, но Сталин его прерывает, уточняя:
— Нет, не постепенно, а сразу, если возможно — уже завтра. Сначала должны объединиться Болгария и Югославия, а затем к ним присоединится Албания.
Сталин затем переходит к восстанию в Греции:
— Следует свернуть восстание в Греции, — он именно так и сказал: «свернуть». — Верите ли вы, — обратился он к Карделю, — в успех восстания в Греции?
Кардель отвечает:
— Если не усилится иностранная интервенция и если не будут допущены крупные политические и военные ошибки...
Но Сталин продолжает, не обращая внимания на слова Карделя:
— Если, если! Нет у них никаких шансов на успех. Что вы думаете, что Великобритания и Соединенные Штаты — Соединенные Штаты, самая мощная держава в мире? — допустят разрыв своих транспортных артерий в Средиземном море! Ерунда. А у нас флота нет. Восстание в Греции надо свернуть как можно скорее.
Кто-то заговорил о недавних успехах китайских коммунистов. Но Сталин настаивал на своем:
— Да, китайским товарищам удалось. Но в Греции совершенно иное положение. Греция лежит на жизненно важных коммуникационных путях западных государств. Там непосредственно вмешались Соединенные Штаты — самая мощная держава в мире. С Китаем — это другое дело, на Дальнем Востоке иное положение. Правда, и мы можем ошибаться! Вот когда закончилась война с Японией, мы предложили китайским товарищам найти модус вивенди с Чан Кайши. Они на словах согласились с нами, а когда приехали домой, сделали по-своему: собрали силы и ударили. Оказалось, что правы были они, а не мы. Но в Греции другое положение — надо, не колеблясь, свернуть греческое восстание.
Мне и сегодня не ясны все причины, по которым Сталин был против восстания в Греции. В его расчеты не могло входить создание на Балканах еще одного коммунистического государства — Греции, в то время как остальные не были обузданы и прибраны к рукам. Еще меньше могли входить в его расчеты международные осложнения, которые приобретали угрожающие формы и могли если не втянуть его в войну, то во всяком случае поставить под угрозу уже занятые территории.
Что же касается успокоения китайской революции, то и здесь, без сомнения, был оппортунизм во внешней политике, а возможно, что он в этой новой коммунистической мировой державе ощущал опасность для своего собственного дела и для своей империи — тем более что у него не было никаких надежд подчинить Китай изнутри. Во всяком случае, он знал, что каждая революция — уже тем самым, что она новая, — превращается в самостоятельный эпицентр и создает свою собственную власть и государство. В случае с Китаем он опасался еще больше, потому что это было событие почти столь же значительное и огромное, как Октябрьская революция.
...Встреча длилась около двух часов.
Но на этот раз Сталин не пригласил нас на ужин в свой дом. Должен признаться, что я почувствовал из-за этого печаль и горечь, настолько во мне была еще сильна человеческая, сентиментальная привязанность к этому человеку.
Я ощущал грусть и какую-то холодную опустошенность. В автомобиле я пытался высказать Карделю свое огорчение встречей, но он, удрученный, подал мне знак, чтобы я молчал.
Это не значит, что мы с ним разошлись во мнениях,— мы просто по-разному реагировали.
Насколько велико было смятение Карделя, лучше всего видно из того, что на следующий день, когда его повезли в Кремль подписывать — без разъяснений и без церемоний — договор о консультации между СССР и Югославией, он поставил свою подпись не туда, куда следовало, и пришлось подписывать еще раз.
...«Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключалось в том, чтобы изменить его».
Коммунизм и коммунисты всегда и всюду побеждали — пока возможно было осуществление этого единства их учения с практикой. Сталину же непостижимую демоническую силу придало упорство и умение соединять марксистско-ленинское учение с властью, с государственной мощью. Потому что Сталин — не политический теоретик в полном смысле этого слова: он говорит и пишет только тогда, когда его к этому принуждает политическая борьба — в партии, в обществе, а чаще всего и тут и там одновременно. В этом слиянии мысли и реальности, в этом деловитом и неотвлеченном прагматизме и состоит сила и оригинальность взглядов Сталина...
Следует добавить: упуская или недооценивая это качество его взглядов или формально подходя к его текстам, и догматики на Востоке, и многие серьезные исследователи Сталина на Западе затрудняют себе сегодня разгадку его личности и условий, в которых он пришел к власти.
Необходимо еще раз повторить, что сталинский марксизм, сталинские взгляды никогда не проявляются — как будто их вовсе и не существует — отдельно от нужд послереволюционного советского общества и Советского государства. Это марксизм партии, жизненная необходимость которой — превращаться во власть, в «ведущую», господствующую силу. Троцкий назвал Сталина самой выдающейся посредственностью в нашей партии. Бухарин насмехался над ним, говоря, что он охвачен бесплодной страстью стать известным теоретиком. Но это все острословие, фракционистские нереальные высказывания. Сталин действительно не мыслил теоретически в полном смысле этого слова. Это не анализ и не ученые рассуждения. Однако для сочетания идеологии с потребностями партии, вернее, партийной бюрократии как новой высшей знати, — его мышление намного более ценно, чем мышление всех его противников.
...Вскоре после окончания войны он начал отрицать значение известного военного теоретика фон Клаузевица, несмотря на то что его очень ценил сам Ленин. Сталин сделал это не потому, что был открыт какой-то лучший теоретик, а потому, что фон Клаузевиц был немцем — представителем нации, чьи войска разбила Советская Армия в войне, которая была, может быть, самой значительной в истории русского народа.
Свое отношение к Марксу и Энгельсу Сталин, разумеется, никогда открыто не высказывал. Это поставило бы под угрозу веру верных, а тем самым и его дело и власть. Он сознавал, что победил прежде всего потому, что наиболее последовательно развивал формы, соединяющие догматы с действием, сознание с реальностью.
Сталину было безразлично, исказил ли он при этом ту или иную основу марксизма. Разве все великие марксисты, а в первую очередь Ленин, не подчеркивали, что марксизм есть «руководство для практики», а не собрание догм, и что практика — единственный критерий истины?
Однако проблемы здесь и шире, и сложнее. Любой строй, а в первую очередь деспотический, стремится достичь состояния устойчивости. Учение Маркса — и без того догматическое — не могло не закостенеть до состояния догмы, как только оно сделалось официальной — государственной и общественной — идеологией. Потому что государство и правящий слой распались бы, если бы ежедневно меняли свои облачения, — не говоря уже об идеалах. Они должны жить — в борьбе и в труде приспосабливаться к изменчивой реальности, внешней и внутренней. Это вынуждает вождей «отходить» от идеалов, но так, чтобы сохранить, а по возможности и приумножить собственное величие в глазах своих приверженцев и народа. Законченность, то есть «научность» марксизма, герметическая замкнутость общества и тотальность власти толкали Сталина на непоколебимое истребление идеологических еретиков жесточайшими мерами, — а жизнь вынуждала его самого «предавать», то есть изменять, самые «святые» основы идеологии. Сталин бдительно охранял идеологию, но лишь как средство власти, усиления России и собственного престижа. Естественно поэтому, что бюрократы, считающие, что они и есть русский народ и Россия, по сегодняшний день крутят шарманку о том, что Сталин, несмотря на «ошибки», «много сделал для России». Понятно также, что во времена Сталина ложь и насилие должны были быть вознесены до уровня наивысших принципов... Кто знает, может, Сталин в своем проницательном и немилосердном уме и считал, что ложь и насилие и есть то диалектическое отрицание, через которое Россия и человеческий род придут наконец к абсолютной истине и абсолютному счастью?
...В Сталине можно обнаружить черты всех предшествовавших ему тиранов — от Нерона и Калигулы до Ивана Грозного, Робеспьера и Гитлера. Но, как и любой из них, Сталин — явление новое и самобытное. Он был наиболее законченный из всех, и его сопровождал наибольший успех. И, хотя его насилие самое тотальное и самое вероломное, мне кажется, что считать Сталина садистом или уголовником было бы не только упрощением, но и ошибкой.
...Явление Сталина весьма сложно и касается не только коммунистического движения и тогдашних внешних и внутренних возможностей Советского Союза. Тут поднимаются проблемы отношений идеи и человека, вождя и движения, роли насилия в обществе, значения мифов в жизни человека, условий сближения людей и народов. Сталин принадлежит прошлому, а споры по этим и схожим вопросам если и начались, то совсем недавно.
Добавлю еще, что Сталин был — насколько я заметил — живой, страстной, порывистой, но и высокоорганизованной и контролирующей себя личностью. Разве, в противном случае, он смог бы управлять таким громадным современным государством и руководить такими страшными и сложными военными действиями?
Поэтому мне кажется, что такие понятия, как преступник, маньяк и тому подобное, второстепенны и призрачны, когда идет спор вокруг политической личности. При этом следует опасаться ошибки: в реальной жизни нет и не может быть политики, свободной от так называемых низких страстей и побуждений. Уже тем самым, что она есть сумма человеческих устремлений, политика не может быть очищена ни от преступных, ни от маниакальных элементов. Потому трудно, если не невозможно, найти общеобязательную границу между преступлением и политическим насилием. С появлением каждого нового тирана мыслители вынуждены наново производить свои исследования, анализы и обобщения.
...При разговоре со Сталиным изначальное впечатление о нем как о мудрой и отважной личности не только не тускнело, но и, наоборот, углублялось. Эффект усиливала его вечная, пугающая настороженность. Клубок ощетинившихся нервов, он никому не прощал в беседе мало-мальски рискованного намека, даже смена выражения глаз любого из присутствующих не ускользала от его внимания.
...Посчитав свои «Беседы со Сталиным» завершенными, я опять, как во многом уже не раз до этого, обманулся. Случилось то же, что и с недавними надеждами: впредь, по окончании «Несовершенного общества», не заниматься «вопросами идеологии».
Но Сталин — это призрак, который бродит и долго еще будет бродить по свету. От его наследия отреклись все, хотя немало осталось тех, кто черпает оттуда силы. Многие и помимо собственной воли подражают Сталину. Хрущев, порицая его, одновременно им восторгался. Сегодняшние советские вожди не восторгаются, но зато нежатся в лучах его солнца. И у Тито, спустя пятнадцать лет после разрыва со Сталиным, ожило уважительное отношение к его государственной мудрости. А сам я разве не мучаюсь, пытаясь понять, что же это такое — .мое «раздумье» о Сталине? Не вызвано ли и оно живучим его присутствием во мне?
Что такое Сталин? Великий государственный муж, «демонический гений», жертва догмы или маньяк и бандит, дорвавшийся до власти? Чем была для него марксистская идеология, в качестве чего использовал он идеи? Что думал он о деяниях своих, о себе, своем месте в истории?
Вот лишь некоторые вопросы, искать ответы на которые понуждает его личность. Обращаюсь к ним как к задевающим судьбы современного мира, особенно коммунистического, так и ввиду их, я бы сказал, расширенного, вневременного значения (Джилас Милован. Лицо тоталитаризма. М., 1992 . С. 16, 33, 34, 50—53, 59. 84—85, 95, 110— 133, 138— 140, 150 - 158.).
«ИОСИФ ГРОЗНЫЙ»
В воспоминаниях дочери Сталина Светланы есть такое место: «Пусть судят те, кто вырастет позже, кто не знал тех людей, которых мы знали. Пусть придут молодые, задорные, которым все эти годы будут — вроде царствования Иоанна Грозного — так же далеки и так же непонятны, и так же странны и страшны...» Видимо, не случайно в сознании дочери Сталина время ее отца ассоциировалось с «царствованием Иоанна Грозного». Кстати, любопытная подробность. Светлана рассказывает об игре, выдуманной отцом в ее детские годы. Свои письма к ней он подписывал так: «Секретаришка Сетанки-хозяйки бедняк И. Сталин». «Он именовал меня «хозяйкой», а себя самого и всех своих товарищей, бывавших у нас дома почти ежедневно — моими «секретарями» или «секретаришками». Маленькая дочь писала «приказы» (вроде «Приказываю тебе взять меня с собой», «Приказываю тебе позволить мне пойти в кино» и т. д.), а отец подписывался под «приказом»: «Слушаюсь», «Покоряюсь», «Будет исполнено». В этом шутливом «секретаришке» так и чудится в иных обстоятельствах «Ивашка», великий государь, с «перебором людишек», с поставлением в управление русской землей какого-нибудь Семена Бекбулатовича, только подчеркивающим тщету всякой власти, кроме власти Помазанника, единственного лица.
Свидетель рассказывает, как сразу после XIX съезда партии, на пленуме, Сталин зачитал список секретарей ЦК, в котором не было его фамилии. «Тогда сидевший в президиуме у края стола Маленков протянул руку в направлении трибуны, где стоял Сталин. Из зала раздался хор голосов, так как жест был всем понятен: «Товарища Сталина!» Он негромко произнес: «Не надо Сталина, я уже стар. Надо молодых». А из зала все неслось: «Товарища Сталина!» Тогда он махнул рукой, словно в досаде: «Ну ладно, пусть будет и Сталин» (газ. «Правда», 23 февр. 1995. «Тайны власти и власть тайны. Рассказывает Иван Васильевич Капитонов»).
В библиотеке Сталина имелась литература об Иване Грозном. В русской историографии, словесности сильна тенденция нравственной оценки личности Грозного, характеризующая его как жестокого деспота (особенно это резко выразилось в «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина, во вступлении к роману «Князь Серебряный» А. К. Толстого ). Либерально-этическая трактовка личности Грозного настолько повлияла на русское общественное мнение и даже на правительственно-официальные круги, что на памятнике «Тысячелетие России» (установленном в середине прошлого века в Новгороде) не нашлось места Государю, при котором Россия (с присоединением Казанского, Астраханского ханств, Сибири) превратилась в небывало могущественное, централизованное государство, стала опорой вселенского православия. Но в народной памяти, в исторических песнях и преданиях царь остался не как тиран, а именно как Грозный (Публицист времен Грозного, идеолог сильной самодержавной власти Иван Пересветов писал: «Не мощно царю царства без грозы держати»; «Как конь под царем без узды, тако и царство без грозы».) — то есть как царь, устрашающий врагов православия и России. Многозначительны слова протопопа Аввакума, обращенные к своему гонителю, патриарху Никону: был бы Иван Васильевич, он дал бы на тебя указ, собака, — то есть «огнеопальный» протопоп видит в Иване Грозном защитника истинного православия, древнего благочестия. В недавно вышедшей книге митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского Иоанна «Самодержавие духа » помещен настоящий панегирик Ивану Грозному как оплоту православия и державности на Руси, как подлинному христианину.
Борьба Грозного за централизованное (унитарное, как сказал бы Сталин) государство проходила при ожесточенном сопротивлении бояр (не желавших отказываться от участия во власти), потомков удельных князей, готовых разорвать Россию на части; заговорческих литовско-католических партий в Новгороде, Пскове, вдохновляемых непотопляемой ересью «жидовствующих». Насколько силен был накал этой борьбы, можно судить по переписке Андрея Курбского с Иваном Грозным. Потомок ярославского князя, в молодости друг, советник Грозного, участник Казанского похода, Курбский, оставив жену и малолетнего сына, тайно бежал к литовцам и во главе их отрядов воевал против бывшей Родины. В своих четырех посланиях (на которые Грозный ответил двумя, хотя, как Помазанник Божий, каким он себя осознавал, мог бы и не отвечать) Курбский обвинял Грозного в гонениях на воевод, бояр, с которыми он перестал советоваться. Эмоционально утрированное обличение Курбским царя в казнях, пролитии крови, губительстве христианских душ стало для многих исследователей отправной точкой, основным источником для характеристики Ивана Грозного как тирана, «кровопийца».
В двух посланиях (преимущественно в первом) Ивана Грозного содержится то, что можно назвать его философией самодержавной власти, государственности. Сделаем некоторые выписки из Первого послания Ивана Грозного Андрею Курбскому.
«...Апостол сказал: «К одним будьте милостивы, отличая их, других же страхом спасайте, исторгая из огня». Видишь ли, что апостол повелевает спасать страхом? Даже во времена благочестивейших царей можно встретить много случаев жесточайших наказаний. Неужели ты, по своему безумному разуму, полагаешь, что царь всегда должен действовать одинаково, независимо от времени и обстоятельств?..
...Царь страшен не для дел благих, а для зла. Хочешь не бояться власти, так делай добро; а если делаешь зло — бойся, ибо царь не напрасно меч носит — для устрашения злодеев и ободрения добродетельных...
...Посмотри на все это и подумай, какое управление бывает при многоначалии и многовластии, ибо там цари были послушны епархам и вельможам, и как погибли эти страны! Это ли и нам посоветуешь, чтобы к такой же гибели прийти? И в том ли благочестие, чтобы не управлять царством, и злодеев не держать в узде, и отдаться на разграбление иноплеменникам? Или скажешь мне, что там повиновались святительским наставлениям? Хорошо это и полезно! Но одно дело — спасать свою душу, а другое дело — заботиться о телах и душах многих людей; одно дело — отшельничество, иное — монашество, иное — священническая власть, иное — царское правление...
...Господь наш Иисус Христос сказал: «Если царство разделится, то оно не может устоять», кто же может вести войну против врагов, если его царство раздирается междоусобными распрями? Как может цвести дерево, если у него высохли корни? Так и здесь: пока в царстве не будет должного порядка, откуда возьмется военная храбрость? Если предводитель не укрепляет постоянно войско, то скорее он будет побежденным, чем победителем. Ты же, все это презрев, одну храбрость хвалишь; а на чем храбрость основывается — это для тебя неважно; ты, оказывается, не только не укрепляешь храбрость, но сам ее подрываешь. И выходит, что ты — ничтожество; в доме ты — изменник, а в военных делах ничего не понимаешь, если хочешь укрепить храбрость в самовольстве и в междоусобных бранях, а это невозможно...
...А всеми родами мы вас не истребляем, но изменников повсюду ожидает расправа и немилость: в той стране, куда ты поехал, узнаешь об этом подробнее. А за ту вашу службу, о которой говорилось выше, вы достойны многих казней и опалы; но мы еще милостиво вас наказали, — если бы мы наказали тебя так, как следовало, то ты бы не смог уехать от нас к нашему врагу, если бы мы тебе не доверяли, то не был бы отправлен в наш окраинный город и убежать бы не смог. Но мы, доверяя тебе, отправили в ту свою вотчину, и ты, по собачьему обычаю, изменил нам...
...По суетным же замыслам мы ничего не решаем и не делаем и на зыбкое основание не становимся ногами своими, но, насколько у нас хватает сил, стремимся к твердым решениям и, опершись ногами в прочное основание, стоим непоколебимо...» (Памятники литературы Древней Руси. Вторая половина XVI века . М., 1986. С. 33, 35, 37, 48, 65, 71.)
ИЗ ВЫСКАЗЫВАНИЙ СТАЛИНА, ЗАПИСАННЫХ Г. ДИМИТРОВЫМ 7 НОЯБРЯ 1937 г. НА ПРИЕМЕ У К. ВОРОШИЛОВА
...«Русские цари... делали одно хорошее дело — сколотили огромное государство до Камчатки. Мы получили в наследство это государство. И впервые мы, большевики, сплотили и укрепили это государство как единое, неделимое государство, не в интересах помещиков и капиталистов, а в пользу трудящихся, всех народов, составляющих это государство. Мы объединили государство таким образом, что каждая часть, которая была бы оторвана от общего социалистического государства, не только нанесла бы ущерб последнему, но и не могла бы существовать самостоятельно и неизбежно попала бы в чужую кабалу. Поэтому каждый, кто пытается разрушить это единство социалистического государства, кто стремится к отделению от него отдельной части и национальности, он враг, заклятый враг государства, народов СССР. И мы будем уничтожать каждого такого врага, был бы он и старым большевиком, мы будем уничтожать весь его род, его семью...» («Союз», 1990. № 41. С. 32.)
«ПРИЯТНО ОБ ЭТОМ ВСПОМНИТЬ»
Из интервью с художником Б. Ефимовым
— Борис Ефимович, вопрос политический: сейчас стали отождествлять Сталина и Гитлера. Как вы к этому относитесь, как человек, всю свою жизнь боровшийся с фашизмом?
— К сожалению, были такие черты поведения и поступков, характера, которые невольно наводят на эти размышления. Ничего не поделаешь. С одной стороны, мы понимаем, что Сталин помог выиграть войну своим авторитетом и волей. С другой — он совершил чудовищные ошибки. Взять хотя бы истребление перед самой войной командного состава армии.
Сталин был страшный человек. Но, но... Сейчас развалилась империя. Мол, Римская занимала тоже полмира и развалилась. Наш Советский Союз развалился. Но каков бы ни был Сталин и каков бы ни был режим, СССР при нем был сверхдержавой. Его боялись и прислушивались. И сейчас, простите меня, приятно об этом вспомнить.
— Меня лично поражает его работоспособность. Он вникал ведь не только во все, что происходило на фронте и в тылу, но и успевал еще читать книги, разбирался в новостях культуры. Говорят, кстати, лично «правил» ваши рисунки?
— Это очень нелегкая для меня тема. В том смысле, что я уцелел, несмотря на то что арестовали моего брата, что было не в правилах того времени. Потому что вслед за арестованным отправлялись жена, родители, дети... Это вы знаете. Меня он велел «нэ трогат». Здесь был, очевидно, каприз с его стороны, хотя это слово, может быть, и не подходит к человеку с таким характером. Я объясняю это тем, что он любил карикатуру, интересовался ею. Считал ее полезным искусством для пропаганды, газеты и т. д. Мои работы он знал. Приведу один из примеров.
Было это в 37-м году. Брат мой находился еще в Испании. Мне позвонил домой Мехлис и сказал: «Вы можете ко мне сейчас приехать?» А я болел и так это робко говорю: «Лев Захарович, пожалуйста, но я немножечко нездоров». Он удивился: «Как, вы не можете приехать? А я вам хотел сказать, что он говорил». Слова «он» было вполне достаточно. Спрашиваю: «Лев Захарович! А что, что-нибудь неприятное?» Тут мне Мехлис назидательно сказал: «Когда он говорит, это всегда приятно! Это приятно для работы, понимаете?!» Я весь притих. Мехлис продолжил: «Ну ладно. Сидите дома, если простужены. Приезжайте завтра к 11 часам». На следующий день я, конечно, приехал, и он мне говорит вот что: «Вы часто рисуете карикатуры на японских самураев. И рисуете их с большими зубами, которые торчат изо рта. Так вот, он сказал, что не надо этого делать. Это оскорбляет их национальное достоинство». Я говорю: «Ясно, зубов больше не будет». И потом мне Мехлис объясняет, ссылаясь на «хозяина», что карикатура «должна быть понятной каждому дураку», что она должна, как статья, быть очень точной, направленной в цель и вообще над ней нужно работать очень серьезно. Вот вам факт, что он не пропускал ничего.
Ну а тот случай, что вы упомянули, был уже в начале 1947 года, когда незадолго до этого Черчилль выступил в США в Фултоне со скандально знаменитой речью, ставшей началом «холодной войны». И Сталин заказал мне карикатуру по этому поводу. А вот (Борис Ефимович показывает фото.— И. Я.) правка текста, сделанная его рукой. То есть Сталин «благословил» карикатуру на союзников, а раньше, как я уже говорил, об этом не могло быть и речи («Красная звезда», 1995, 5 января.).
СТАЛИН О 800-ЛЕТИИ МОСКВЫ
Привет Москве, столице нашей Родины — в день ее 800-летия.
Вся страна празднует сегодня этот знаменательный день. Она празднует его не формально, а с чувством любви и уважения ввиду великих заслуг Москвы перед Родиной.
Заслуги Москвы состоят не только в том, что она на протяжении истории нашей Родины трижды освобождала ее от иноземного гнета — от монгольского ига, польско-литовского нашествия, от французского вторжения. Заслуга Москвы состоит, прежде всего, в том, что она стала основой объединения разрозненной Руси в единое государство с единым правительством, с единым руководством. Ни одна страна в мире не может рассчитывать на сохранение своей независимости, на серьезный хозяйственный и культурный рост, если она не сумела освободиться от феодальной раздробленности и от княжеских неурядиц. Только страна, объединенная в единое централизованное государство, может рассчитывать на возможность серьезного культурно-хозяйственного роста, на возможность утверждения своей не-зависимости. Историческая заслуга Москвы состоит в том, что она была и остается основой и инициатором создания централизованного государства на Руси.
Но этим не исчерпываются заслуги Москвы перед Родиной. После того, как по воле великого Ленина Москва вновь была объявлена столицей нашей Родины, она стала знаменосцем новой советской эпохи.
Москва является теперь не только вдохновителем строительства новых советских социально-экономических порядков, заменивших господство капитала господством труда и отвергающих эксплуатацию человека человеком. Москва является вместе с тем глашатаем освободительного движения трудового человечества от капиталистического рабства.
Москва является теперь не только вдохновителем строительства новой советской демократии, отвергающей всякое, прямое или косвенное, неравенство граждан, пола, рас, наций и обеспечивающей право на труд и право на равную заработную плату за равный труд.
Москва является вместе с тем знаменем борьбы всех трудовых людей в мире, всех угнетенных рас и наций за их освобождение от господства плутократии и империализма. Нет сомнения, что без такой политики Москва не могла бы стать центром организации дружбы народов и братского их сотрудничества в нашем многонациональном государстве.
Москва является теперь не только инициатором строительства нового быта трудящихся столицы, свободного от нищеты и прозябания миллионов неимущих и безработных. Москва является вместе с тем образцом для всех столиц мира в этом отношении. Одной из серьезнейших язв больших столиц европейских, азиатских и американских стран является наличие трущоб, где миллионы обнищавших трудящихся обречены на прозябание и медленную, мучительную смерть. Заслуга Москвы состоит в том, что она полностью ликвидировала эти трущобы и дала возможность трудящимся переселиться из подвалов и лачуг в квартиры и дома буржуазии и в новые благоустроенные дома, построенные Советской властью.
Наконец, заслуга Москвы состоит в том, что она является, глашатаем борьбы за прочный мир и дружбу между народами, глашатаем борьбы против поджигателей новой войны. Для империалистов войны являются наиболее доходной статьей. Не удивительно, что агенты империализма стараются так или иначе спровоцировать новую войну. Заслуга Москвы состоит в том, что она неустанно разоблачает поджигателей новой войны и собирает вокруг знамени мира все миролюбивые народы. Известно, что миролюбивые народы с надеждой смотрят на Москву, как на столицу великой миролюбивой державы и как на могучий оплот мира.
Вот за какие заслуги празднует сегодня наша Родина 800-летие Москвы с такой любовью и уважением к своей столице.
Да здравствует наша могучая, родная, советская, социалистическая Москва!
И. Сталин.
6 сентября 1947 г. (Газета «Правда», 7 сентября 1947.)
СТАЛИН ПРОТИВ МИРОВОГО ГОСПОДСТВА И НОВОГО МИРОВОГО ПОРЯДКА
Вопрос. Как вы расцениваете последнюю речь Черчилля, произнесенную им в Соединенных Штатах Америки?
Ответ. Я расцениваю ее как опасный акт, рассчитанный на то, чтобы посеять семена раздора между союзными государствами и затруднить их сотрудничество.
Вопрос. Можно ли считать, что речь г-на Черчилля причиняет ущерб делу мира и безопасности?
Ответ. Безусловно, да. По сути дела, г-н Черчилль стоит теперь на позиции поджигателей войны. И г-н Черчилль здесь не одинок, — у него имеются друзья не только в Англии, но и в Соединенных Штатах Америки.
Следует отметить, что г-н Черчилль и его друзья поразительно напоминают в этом отношении Гитлера и его друзей. Гитлер начал дело развязывания войны с того, что провозгласил расовую теорию, объявив, что только люди, говорящие на немецком языке, представляют полноценную нацию. Г-н Черчилль начинает дело развязывания войны тоже с расовой теории, утверждая, что только нации, говорящие на английском языке, являются полноценными нациями, призванными вершить судьбы мира. Немецкая расовая теория привела Гитлера и его друзей к тому выводу, что немцы, как единственная полноценная нация, должны господствовать над другими нациями. Английская расовая теория приводит г-на Черчилля и его друзей к тому выводу, что нации, говорящие на английском языке, как единственно полноценные, должны господствовать над остальными нациями мира
По сути дела г-н Черчилль и его друзья в Англии и США предъявляют нациям, не говорящим на английском языке, нечто вроде ультиматума: признайте наше господство добровольно, и тогда все будет в порядке, — в противном случае неизбежна война.
Но нации проливали кровь в течение пяти лет жестокой войны ради свободы и независимости своих стран, а не ради того, чтобы заменить господство гитлеров господством Черчиллей. Вполне вероятно поэтому, что нации, не говорящие на английском языке и составляющие вместе с тем громадное большинство населения мира, не согласятся пойти в новое рабство.
Трагедия г-на Черчилля состоит в том, что он, как закоренелый тори, не понимает этой простой и очевидной истины.
Несомненно, что установка г-на Черчилля есть установка на войну, призыв к войне с СССР. Ясно также и то, что такая установка г-на Черчилля несовместима с существующим союзным договором между Англией и СССР. Правда, г-н Черчилль для того, чтобы запутать читателей, мимоходом заявляет, что срок советско-английского договора о взаимопомощи и сотрудничестве вполне можно было бы продлить до 50 лет. Но как совместить подобное заявление г-на Черчилли с его установкой на войну с СССР, с его проповедью войны против СССР? Ясно, что эти вещи никак нельзя совместить. И если г-н Черчилль, призывающий к войне с Советским Союзом, считает вместе с тем возможным продление срока англо-советского договора до 50 лет, то это значит, что он рассматривает этот договор как пустую бумажку, нужную ему лишь для того, чтобы прикрыть ею и замаскировать свою антисоветскую установку. Поэтому нельзя относиться серьезно к фальшивым заявлениям друзей г-на Черчилля в Англии о продлении срока советско-английского договора до 50 и больше лет. Продление срока договора не имеет смысла, если одна из сторон нарушает договор и превращает его в пустую бумажку.
Вопрос. Как вы расцениваете ту часть речи г-на Черчилля, где он нападает на демократический строй соседних с нами европейских государств и где он критикует добрососедские отношения, установившиеся между этими государствами и Советским Союзом?
Ответ. Эта часть речи г-на Черчилля представляет смесь элементов клеветы с элементами грубости и бестактности.
Г-н Черчилль утверждает, что «Варшава, Берлин, Прага, Вена, Будапешт, Белград, Бухарест, София — все эти знаменитые города и население в их районах находятся в советской сфере и все подчиняются в той или иной форме не только советскому влиянию, но и в значительной степени увеличивающемуся контролю Москвы». Г-н Черчилль квалифицирует все это, как не имеющие границ «экспансионистские тенденции» Советского Союза.
Не требуется особого труда, чтобы показать, что г-н Черчилль грубо и беспардонно клевещет здесь как на Москву, так и на поименованные соседние с СССР государства.
Во-первых, совершенно абсурдно говорить об исключительном контроле СССР в Вене и Берлине, где имеются Союзные Контрольные Советы из представителей четырех государств и где СССР имеет лишь 1/4 часть голосов. Бывает, что иные люди не могут не клеветать, но надо все-таки знать меру.
Во-вторых, нельзя забывать следующего обстоятельства. Немцы произвели вторжение в СССР через Финляндию, Польшу, Румынию, Болгарию, Венгрию. Немцы могли произвести вторжение через эти страны потому, что в этих странах существовали тогда правительства, враждебные Советскому Союзу. В результате немецкого вторжения Советский Союз безвозвратно потерял в боях с немцами, а также благодаря немецкой оккупации и угону советских людей на каторгу — около семи миллионов человек. Иначе говоря, Советский Союз потерял людьми в несколько раз больше, чем Англия и Соединенные Штаты Америки, вместе взятые. Возможно, что кое-где склонны предать забвению эти колоссальные жертвы советского народа, обеспечивающие освобождение Европы от гитлеровского ига. Но Советский Союз не может забыть о них. Спрашивается, что же может быть удивительного в том, что Советский Союз, желая обезопасить себя на будущее время, старается добиться того, чтобы в этих странах существовали правительства, лояльно относящиеся к Советскому Союзу? Как можно, не сойдя с ума, квалифицировать эти мирные стремления Советского Союза, как экспансионистские тенденции нашего государства?..
13 марта 1946 г. (Газета «Правда», 14 марта 1946 г.)
В. Кожинов
«ПРОБЛЕМА ИСКРЕННИХ СТАЛИНИСТОВ»
...Общепризнанно, что «Новый мир» шестидесятых годов был вызван к жизни тем историческим периодом, который сейчас нередко называют «первой» — «неудавшейся» — перестройкой (конец 1950-х — начало 1960-х годов). Неудачу эту чаще всего истолковывают сегодня как результат мощного сопротивления «консервативных» сил. Убежден, что главная причина не в этом, а в отсутствии подлинной положительной программы действий (и, конечно, самих действий), чему, в свою очередь, способствовало поверхностное или даже крайне поверхностное понимание всего того, что происходило в стране после 1917 года.
Сейчас есть достаточно много людей, которые в той или иной форме склонны говорить об «ошибочности» самой Октябрьской революции, — например, активисты так называемого «Демократического союза», о чьих листовках и митингах не раз сообщали в последнее время московские газеты.
Не вдаваясь в оценку их конкретной позиции (хотя бы потому, что мне известно о ней лишь немногое), скажу лишь, что «отрицание» революции — бессмысленная, лишенная всякой серьезности игра словами. И дело тут даже и не в том, «хорошая» или «плохая» была эта революция, но в том, что она совершилась.
Ныне, увы, очень популярны попытки осмыслить историю XX века в «альтернативном» плане. Ставится, к примеру, вопрос, что было бы, если бы в 1929 году победила линия Бухарина, а не линия Сталина? И такая постановка вопроса призвана, мол, помочь истинному пониманию эпохи... Или: что было бы, если бы Ленин не умер в 1924 году? Логическое продолжение этих альтернатив — что было бы, если бы не было победы партии Ленина в 1917 году?
Недавно я присутствовал на совещании, где два образованнейших современных историка рассказывали о том, что этого рода «альтернативное» мышление, еще не так давно популярное на Западе, за последние годы не раз высмеивалось в работах ряда видных представителей зарубежной исторической науки. И в самом деле: изучение прошлого с точки зрения возможных «альтернатив» поистине безнадежно затмевает и извращает наше историческое зрение, ибо мы начинаем понимать и оценивать события и явления не в их реальной сущности, но как некую тень от сконструированного нами (ведь в действительной истории этого не было!) «идеала». Более или менее уместно художественное, или, вернее, беллетристическое произведение, основанное на таком сопоставлении реальности с воображаемым идеалом, но совершенно ясно, что оно, это произведение, явит собой вовсе не незнание истории, а ее моральную, эстетическую, прагматическую «оценку», ее критику.
На одном из опубликованных обсуждений альтернативы «Сталин — Бухарин» сотрудник Института мирового рабочего движения Л. А. Гордон весьма разумно заключил: «Был ли этот так называемый «правый», «бухаринский» вариант возможен в конкретных условиях того времени?.. Боюсь, что окончательный ответ тут невозможен. Но для понимания сегодняшней ситуации важнее другое: так или иначе выбор был сделан...»
Нет сомнения, что в русле этого самого «альтернативного осмысления» истории «окончательный ответ» вообще невозможен, о какой бы исторической ситуации мы ни вели речь. С помощью «альтернативы» можно лишь эмоционально «критиковать» то, что реально произошло. А нам необходимо подлинное понимание, а не запоздалые эмоции и проклятья, которые, между прочим, не требуют от тех, кто их произносит, никакого умственного труда и никакой ответственности.
Я отнюдь не хочу сказать, что все сегодняшние статьи сводятся к эмоциональным выкрикам... Однако подавляющее большинство из тех, кто пишет сейчас о прошлом, по сути дела, сводят свою задачу именно к эмоциональной критике прошлого. Между тем такая критика прошлого — и вполне «безопаснее» (в сравнении с критикой современности), и, строго говоря, совершенно бесплодное дело. Ибо критиковать следует то, что еще можно исправить, а прошлое исправить уже никак нельзя. Его надо не критиковать, а понимать в его подлинной сущности и смысле.
Полагаю, что это относится даже и к художественной литературе в ее высшем значении. Позволю себе напомнить собственную статью, опубликованную двадцать с лишним лет назад («Вопросы литературы», 1966, № 10): «Искусство, исчерпывающееся критикой предшествующего исторического периода" живет за чужой счет».
Я решился сослаться на давние свои рассуждения, поскольку они вполне приложимы ко многим сегодняшним кумирам. Трудно даже перечислить авторов, которые сделали по-своему «блистательную» литературную карьеру, занимаясь сначала «отважной» критикой того, что было до 1953 года, затем — времени до 1964-го и — теперь — того, что было до 1985 года. Критикой же современности (которая, в частности, требует немалой отваги) эти авторы никогда не занимались — разве только критикой «пережитков прошлого» в современности.
Разумеется, многие сразу же возразят, что критиковать прошлое — пусть даже чисто «эмоционально» — необходимо, дабы сегодня и завтра не повторились ошибки и преступления прежних периодов, в особенности эпохи сталинизма. Дело в том, однако, что сама эта «мысль» о возможности повторения сталинизма основывается как раз на предельно поверхностном и даже попросту наивном представлении о сущности сталинизма, представлении, в конечном счете не поднимающемся над уровнем детской сказки о чудовищном злодее, который при помощи кучки негодяев обманом захватил власть и начал творить страшные деяния.
Сталинизм смог восторжествовать потому, что в стране имелись сотни тысяч или даже миллионы абсолютно искренних, абсолютно убежденных в своей правоте «сталинистов». Конечно, как это и всегда бывает, имелись и заведомые приспособленцы, карьеристы, дельцы, которые думали только о собственной выгоде и, скажем, участвовали в различного рода репрессивных акциях не потому, что были убеждены в их необходимости и — для искренних сталинистов дело обстояло именно так! — высокой целесообразности (ведь речь шла о созидании совершенного общества!), а ради того, чтобы выслужиться или, в лучшем случае, чтобы обезопасить самих себя, хотя это нередко и не помогало...
Но будем последовательными и признаем, что приспособленцы возможны лишь потому и тогда, когда есть к чему приспособляться. И неизмеримо важнее проблема, так сказать, истинных сталинистов, нежели тех, кто в низменных, корыстных целях «притворялся» идейным сталинистом.
Чтобы, как говорится, не ходить далеко за примерами, решусь утверждать, что искреннейшим сталинистом был, без сомнения, Александр Твардовский...
В марте 1931 года— к тому времени Твардовский уже три года жил отдельно от семьи в Смоленске, — его отец Трифон Гордеевич был «раскулачен», и всю семью — отца, мать, четверых братьев и двух сестер — выслали в зауральскую тайгу. Твардовские были сильные и гордые люди. Два старших брата, Константин и Иван, всего через два месяца бежали с места поселения, а еще через месяц ушел оттуда с третьим сыном, Павлом, и отец. Он с великим трудом добрался до Смоленска и решился встретиться с сыном Александром, уже обретшим признание поэтом, у которого было опубликовано около двухсот произведений и вышла в Москве книга «Путь к социализму».
Позднее Твардовский писал об отце как о по-своему замечательном человеке и истинном труженике, который «многолетним тяжким трудом» заработал деньги, чтобы купить участок земли, но «скупая и недобрая» земля эта не могла прокормить семью, и отец, «замечательный мастер кузнечного дела», снова и снова брался за молоток, арендуя чужой горн и наковальню и работая «исполу». Семье «вообще жилось скудно и трудно». Но таким Твардовский увидит отца через много лет.
А вот донесенный до нас братом поэта, И. Т. Твардовским, рассказ отца о встрече с сыном в августе 1931-го:
«Стоим мы с Павлушей, ждем. А на душе неспокойно... Однако ж и по-другому думаю: родной сын! Может, Павлушу приютит. Мальчишка же чем провинился перед ним, родной ему братик? А он, Александр, выходит... Стоит и смотрит на нас молча. А потом не «Здравствуй, отец», а — «Как вы здесь оказались?!»
— Шура! Сын мой! — говорю. — Гибель же нам там! Голод, болезни, произвол полный!
— Значит, бежали?.. Помочь могу только в том, чтобы бесплатно доставили вас туда, где были! — так точно и сказал.
Понял я тут, что ни просьбы, ни мольбы ничего уже не изменят...»
Трифон Гордеевич не покорился ни власти, ни сыну, сумел снова уйти от преследователей, вывести из погибельного таежного поселения жену и детей и устроиться на работу кузнецом в Нижнем Тагиле, а затем, в 1933 году, перебраться на запад через Урал, в вятское село Русский Турек. В апреле 1936 года он с семьей переехал в Смоленск.
Сейчас много пишут о Павлике Морозове, но встреча Твардовского с отцом, пожалуй, драматичнее, так как поэту было не четырнадцать лет (как Павлику), а уже двадцать два...
Некоторые из тех, кто в последнее время касался этой темы, пытаются как-нибудь «обелить» Твардовского. Но в этом выражается и непонимание, и, в конечном счете принижение личности поэта, который вовсе не нуждается в «снисхождении» сегодняшних доброхотов, не имеющих никакого нравственного права его судить (в том числе и «прощать» его, дарить ему моральное «помилование»). Это все та же запоздалая «критика прошлого», которое уже не изменишь.
Прежде всего необходимо сказать, что ради «смягчения вины» Твардовского перетолковывают его стихи и поступки. Так, Юрий Буртин, стремясь доказать, что Твардовский начала тридцатых годов — это «человек, терзаемый жестоким внутренним конфликтом» (На самом деле этот «конфликт» выявился в его сознании позднее и достиг подлинной остроты лишь в 1960-х годах.), утверждает: «Нет, он не забыл ни родителей своих, ни братьев — иначе не написал бы в 33-м году:
Что ж ты, брат,
Как ты, брат?
Где ж ты, брат?
На каком Беломорском канале?
Поэт, понятно, никак не мог вообще «забыть» свою «раскулаченную» семью, но здесь в слово «не забыл» вкладывается, конечно же, иной смысл: речь идет о глубоком сочувствии. Между тем в первой публикации этого самого стихотворения (1937 г.) были и такие строки, рассказывающие о встрече с тем самым братом Константином в 1930 году:
За столом он угрюмо рыгал,
Принимая отцовскую позу,
По-отцовски соседей ругал,
По-отцовски ругал колхозы.
Что ему говорил я в ответ, —
Слов моих бесполезных не помню.
Торопясь, уезжал я чуть свет,
Все молчали в избе полутемной.
Здесь же рассказано и о следующей встрече с братом, через шесть лет — в 1936 году, когда тот уже «перевоспитался» и был, так сказать, реабилитирован (позднее он даже стал членом партии):
Мы сидим за столом,
Мы друзья,
Мы друг другу открытые люди.
Все ты видишь и знаешь, что я,
И любовью надежною любишь.
Говорит Ю. Буртин и о том, что Твардовский, будто бы многим рискуя, с большим трудом добился весной 1936 года переезда отца, матери и младших детей из Русского Турека в Смоленск. Однако еще в 1934 году было принято постановление ЦИК «О порядке восстановления в гражданских правах бывших кулаков», которое к 1936 году в значительной мере было реализовано — разумеется, в отношении тех, кто выжил (а погибших в 1930—1933 годах, по всей вероятности, было гораздо больше...). И переезд семьи в Смоленск (а не в родной хутор — это было бы гораздо сложнее) не представлял особых трудностей.
Словом, к 1936 году изменилась политика в отношении «кулаков», а не сам Твардовский. Он в 1935 году написал, а в 1937 году опубликовал стихотворение «Радость», которое сегодня, я бы сказал, страшно читать. Речь идет о судьбе женщины, целиком отдавшей жизнь работе ради хозяйства и детей:
...Ты хлопотала по двору чуть свет,
В грязи, в забвенье подрастали дети
И не гадала ты, была ли, нет
Иная радость и любовь на свете...
Мужа «раскулачили», и вот с ним,
...угрюмым стариком
Куда везут вас, ты спокойно едешь,
Молчащим и бессмысленным врагом
Подписывавших приговор соседей,
Старик в бараке охал и мычал,
Молился богу от тоски и злобы,
С открытыми глазами по ночам
Худой и страшный,
Он лежал бок о бок
И труд был — жизнь, спокойствие твое.
Работать приходилось не задаром
Ты собирала сучье и корье (Этим же занималась мать Твардовского на поселении.).
С глухим терпеньем труженицы старой.
Так трудилась старуха, и, наконец, — впервые в жизни — обрела истинную радость:
И в славный день
Тебе прочли приказ,
Где премию старухе объявили,
Где за полвека жизни в первый раз
За честный труд тебя благодарили
Ты встала перед множеством людей
С отрезом доброго старушечьего ситца.
И смотришь ты в приветливые лица
И вспомнила замужество, детей...
Наверно, с ними
Радостью своей
Теперь и ты могла бы поделиться.
Не правда ли — поистине страшные стихи... Но, по слову самого поэта, «тут ни убавить, ни прибавить, — так это было на земле».
Должно было пройти тридцать лет, прежде чем Твардовский создал — не побоюсь этого слова — гениальное стихотворение о том же:
В краю, куда их вывезли гуртом,
Где ни села вблизи, не то что города,
На севере, тайгою запертом,
Всего там было — холода и голода.
Но непременно вспоминали мать,
Чуть речь зайдет про все про то, что минуло,
Как не хотелось там ей помирать, —
Уж очень было кладбище немилое.
И ей, бывало, виделись во сне
Не столько дом и двор со всеми справами,
А взгорок тот в родимой стороне
С крестами под березами кудрявыми...
Речь идет не о том, чтобы быть, а лишь о том, чтобы обрести небытие по-человечески, как обретали его деды и прадеды... Кончается стихотворение строками о том, что мечта матери так и не сбылась, ибо
...тех берез кудрявых — их давно
На свете нету. Сниться больше нечему.
Не знаю другого стихотворения со столь беспредельно трагедийным смыслом: не только нечем жить наяву, но даже и сниться нечему... Это не всегда сразу поймешь; двадцать с лишним лет назад на потрясающий финал стихотворения Твардовского раскрыл мне глаза ныне уже покойный поэт Анатолий Передреев.
Но какой невероятный путь прошел Твардовский! В 1929 году он записал в своей сокровенной рабочей тетради (а не объявил на митинге или в газете): «Я должен поехать на родину, в Загорье, чтобы рассчитаться с ним навсегда. Я борюсь с природой, делая это сознательно, как необходимое дело в плане моего самоусовершенствования. Я должен увидеть Загорье, чтобы охладеть к нему, а не то еще долго мне будут мерещиться и заполнять меня всяческие впечатления детства: березка, желтый песочек, мама и т. д.».
Итак, в 1929 году он был самым искренним образом убежден, что прошлое надо начисто отринуть, оно в самом деле не должно даже «сниться», видя в этом необходимое условие достижения идеала, «совершенства». И приходится признать, что ему удалось «достигнуть» высшего «идеала», раз уж он смог в 1935 году воспеть как первую настоящую «радость» в судьбе похожей на его мать женщины «вручение» ей отреза ситца перед бараком «спецпереселенцев»...
Конечно, поразительная запись 1929 года не могла появиться сама собой. С двенадцати-тринадцатилетнего возраста будущий поэт прошел обработку сознания, которая и дала этот результат (Кожинов В. В. Судьба России. М., 1990. С. 87 — 94.)