Женские образы в прозаических и поэтических произведениях чешских авторов в первой половине XIX века
Стихотворение Божены Немцовой «Чешским женщинам», первая строка которого вынесена в заголовок статьи ("Сердце я чеху отдала..."), было опубликовано в апреле 1843 года в популярном пражском журнале «Кветы» (не случайно носящем подзаголовок «Школа национальной жизни») и сразу же обратило на себя внимание читателей. Это небольшое стихотворение отразило несколько моментов, характеризующих стиль жизни и общественную атмосферу Чехии накануне революции в марте 1848 года.
Во-первых, его автором была чешская поэтесса — явление относительно редкое в тогдашней литературной жизни страны. Во-вторых, в нем воспевалась любовь, что в пуританской (сразу же подчеркнем — не в жизни ее обитателей, но в искусстве) Чехии эпохи национального возрождения не могло пройти незамеченным. В-третьих, стихотворение отчетливо воплощало идеал чешской женщины: она могла отдать свое сердце только чеху — ни в коем случае не немцу («За чужака, за немца / я б замуж не пошла. / Уж лучше незамужней, / в Чехии жила» — Ф. Я. Вацек-Каменицкий), в-четвертых, этот едва ли не первый поэтический опыт Б. Немцовой был опубликован И. К. Тылом, личная жизнь которого (младшая сестра его жены стала матерью детей Тыла; обе сестры были актрисами, а потому хорошо известны читателям журнала «Кветы») вызывала немалый интерес пражан, подогреваемый к тому же его новеллами, в которых довольно подробно обыгрывалась сложившаяся ситуация.
Это и есть те вопросы, на которых мы предполагаем остановиться. Деятелями «патриотического движения», как в современной чешской научной литературе (В. Мацура, М. Отруба, В. Штепанек, М. Грох, О. Урбан) принято называть национальное движение 30-х — первой половины 40-х годов XIX века, предпринимались поистине героические усилия с целью вовлечения женщин в общественно-культурную жизнь страны. В качестве одного из наиболее результативных средств достижения этой цели юношам рекомендовалось использовать личные, интимные отношения: «Многие, да что там, каждый из наших (патриотов. — Л. Т.) имеет в своем распоряжении массу подходящих случаев и возможностей разжечь искры любви к родному языку в нежных сердцах соотечественниц... Где и кому как удобнее, постарайтесь воздействовать на патриотические чувства наших красавиц!» (См.: Květy, 1835. S. 55) Любовную переписку предлагалось вести исключительно на родном языке: это побудит девиц не пренебрегать им, относиться с должным вниманием и т. д.
Патриотическому воспитанию должны были, по мнению будителей, способствовать и стихотворения такого рода:
Бог свидетель! Даже если
Красотой, умом своими
Ты равнялась бы богине,
Немку я б не полюбил.
(Фр. Л. Челаковский) (Celakovský Fr. L. Spisů básnických knihy šestery. Praha, 1847. S. 15)
Ты должна лишь чешкой быть,
Чтоб я мог тебя любить!
(А. Пюнер) (Püner K. Píseň. Květy, 1837. S. 161)
Результат всех этих усилий не замедлил сказаться. В 1843 году из печати вышел сборничек стихотворений «Незабудки» («Poměnky»). Он раздавался на память всем присутствующим на балу, состоявшемся в том же году на Жофинском острове, и был воспринят как большой успех «патриотического дела».
Но в начале 30-х годов, то есть за десять лет, предшествующих выходу сборника в свет, чешским литераторам приходилось предпринимать любые шаги, вплоть до мистификаций, чтобы привлечь в свои ряды патриоток. Одним из таких мистификаторов был Фр. Л. Челаковский. В «Антологию чешской поэзии», изданную Джоном Боурингом в Лондоне в 1832 году (Bowring J. Wýbor z básnictví českého // Cheskian Anthology being A History of the Poetical Literature of Bohemia, with Translated Specimens. London, 1832), наряду с избранными поэтическими произведениями Ант. Пухмайера, И. Юнгмана, Яна Коллара, П. И. Шафарика, Фр. Туринского, М. 3. Полака, были включены стихотворения ранее никому не известной поэтессы Жофии Яндовой. На это событие откликнулись критики (И. Кр. Хмеленский, выступивший в данном случае как автор нескольких од в честь поэтессы), а также литераторы (К. Шнайдер, М. Людвиг и др.). Тайна была раскрыта позже, когда Челаковскому не удалось издать сборник из 12-ти стихотворений «Жофии Яндовой».
Настойчивое стремление привлечь к литературному творчеству чешских женщин, допустить их в тот весьма замкнутый, изолированный «патриотический мир», стиль жизни которого подробно проанализирован В. Мадурой5, на первый взгляд вступает в явное противоречие со взглядами «предмартовского» поколения на «идеал» женщины, ее место в обществе.
Чтобы разобраться в этом противоречии, которое в итоге оказывается мнимым, поставим вопрос о «степени эротичности» чешской литературы этого времени. Факты несомненно свидетельствуют об ее «антиэротическом» характере. Показательно уже то, что при переводах либо переработке немецких повестей, составляющих основной источник чешской сентиментальной повести, эротические пассажи или выпускались вообще, или подвергались значительному сокращению, или приглушались, теряя свою «возбудимость» (draždivost). Причину этого вряд ли следует объяснять страхом, испытываемым авторами-переводчиками перед австрийской цензурой6, скорее иным, отличным от немецкого, чешским менталитетом.
Главное место в сфере чувств героинь произведений отечественных авторов Фр. Я. Рубеша, Фр. Л. Челаковского, И. К. Тыла, Фр. Я. Вацек-Каменицкого и других, занимает любовь к родине. Да, чешские девушки должны быть привлекательны, скромны, религиозны, домовиты, верны своему избраннику, способны на сильное, но нежное чувство. Недаром наиболее часто сравнение их с фиалкой — символом скромности и чистоты:
Цветет фиалка
лишь в тени густой.
И солнца луч,
проникнув ненароком
в ее обитель,
губит красоту.
(Фр. Я. Рубеш) (См.: Macura VI. Znamení zrodu. České obrození jako kulturní typ. Praha, 1983. S. 138-151)
Незнаком фиалке скромной
шумный мир;
ее легкого дыханья
не услышишь
ты нигде, кроме лесов
или оврагов.
(В. Я. Пицек) (См.: Otruba M., Kačer M. Tvůrčí cectaj. K. Tyla. Praha, 1961. S. 23)
Но при всей этой скромности, безыскусности, стремлении утаить, набросить покров на свое чувство, оно неполно, бессмысленно, бессодержательно, ежели не соотносится с «патриотическим воодушевлением». Любовь к Чехии для героинь так называемых «патриотических повестей из современной жизни» Тыла, «декламованок» (О «декламованках» — cпецифическом жанре чешской поэзии 20-40-х годов XIX в. — см. подробнее: Титова Л. Н. Чешские «беседы» XIX в.: О литературном жанре и городской культуре // История культуры и поэтика. М., 1994. С. 111-121) Рубеша и других авторов сильнее любви к матери, мужу, жениху. Только она помогает преодолеть все препятствия на пути к счастью. Поэтому-то и полюбить они могут лишь чеха-патриота, который видит свой высший долг в служении национальному делу:
Матушка для чеха
меня воспитала,
а потому немецкий
учить не посылала.
(Фр. Я. В. Каменицкий) (Kamenický Fr. J. Písně v národním českém duchu. Praha, 1883. S. 77)
Чтоб мои румяны щечки
ты мог, милый, целовать,
ведь тебе не только чехом —
патриотом нужно стать!
(И. В. Розенкранц) (Rozenkranc J. V. Цит. по: Smetana R. Český národní zpěvník. Praha, 1949. S. 208)
Итак, «чешский дух» (češstvi) — одно из обязательных условий женской красоты, непременный элемент идеала чешской женщины. «И потому всем чешским красавицам, — вещают "Кветы", — стремящимся сохранить красоту свою, а то и достичь совершенства в этой области, мы не можем предложить более верного средства, чем, отказавшись от чужих языков, которые им вовсе не к лицу, остаться благородными и прекрасными чешками, сохранившими данное им от природы очарование» (См.: Květy, 1837. S. 223).
Так культ «естественности», верности своему языку и обычаям распространяется на стиль жизни, общественное поведение, моду.
Героини «патриотических повестей» и исторических новелл — двух наиболее часто встречающихся жанров чешской беллетристики 20-40-х годов XIX века — это сознательные, истинные патриотки либо они становятся таковыми под влиянием обстоятельств. Адлинка — героиня исторической новеллы И. К. Тыла «Розина Рутардова» — обладает всеми положительными чертами характера, которые «предмартовское» общество хочет видеть в женщине: ей присущи тихое религиозное чувство, преданность любимому, домовитость. Но это не все. Поведение Адлинки определяет любовь к родному городу (читай — к Чехии, то есть патриотизм), которую она доказывает своим мужеством в момент опасности. Тем же характером обладают героини пьес Тыла: Розарка («Дочь поджигателя»), Доротка («Волынщик из Стракониц»), Мадленка («Упрямая баба»). Адлинка открывает серию образов женщин — активных участниц общественной чешской жизни.
Розина Рутардова (ее именем названа новелла), несмотря на свою яркую красоту, ум, всестороннюю образованность, — эгоистка, плохо воспитана, не способна на настоящее, искреннее чувство, ее не волнует судьба родного города. Это негативный образ чешки, такую «барышню» можно встретить и в стихотворении Тыла «Чешские гранаты».
Эта «многогранность» женских образов в произведениях из современной жизни, а также прошлого Чехии, настойчивый акцент на «патриотическом воодушевлении» героинь, на наш взгляд, объясняет кажущееся противоречие между «идеалом» чешки — тихой, скромной «фиалки», нежные лепестки которой не выносят нескромного взора, и теми чертами, которые позволяют будителям вовлекать чешских женщин в круг патриотов, в их общественную жизнь (балы, «беседы», «академии», «декламационные вечера», посещение исторических памятных мест (См.: Титова Л. Н. Чешская культура первой половины XIX века. М., 1991. С. 152-153)) и литературное творчество, прежде всего поэтическое, видимо, как наиболее близкое чувствительной и нежной женской душе.
Труднее объяснить другое противоречие между «мечтой» и «действительностью», представляющее собой еще одну грань жизни чешского общества 20-40-х годов XIX века, хотя, видимо, оно и не нуждается в объяснении; его надо просто принять. Речь идет о разрыве между личностью и творчеством писателя, между его реальным и литературным обликом.
Нагляднее всего это выступает на примере приватной жизни и творческой деятельности И. К. Тыла, занимавшего в эти годы ведущее положение в общественно-культурной жизни
Чехии.
В ряде новелл и повестей Тыла («Любовь патриота», «Жених поневоле», «Сестры», «Из дневника молодой патриотки») нашли отражение факты его личной жизни, прежде всего женитьба Тыла — во исполнение данного обещания — на Магдалене Форхгеймовой и его страстная любовь к ее младшей сестре Анне, ставшей матерью шести детей Тыла.
Расскажем об этом словами биографа Тыла И. Л. Турновского: «28 января 1839 года было выполнено обещание (Речь идет о свадьбе тридцатилетнего Тыла и тридцатишестилетней Магдалены Форхгеймовой), данное девять лет назад той, что заботливо выхаживала его от жестокой болезни, постигшей Тыла во время гастролей. Не счел он возможным прислушаться к голосу сердца, чуткие струны которого не слились в гармоничный аккорд с душой супруги; со временем охладело оно еще больше, воспылав страстию к молодой, духовно близкой и талантливой подруге, без тени сомнения вступившей на стезю искусства вместе с ним. Не было недостатка в советах друзей, предостерегавших Тыла от опрометчивого шага; но их голоса не были услышаны. Лишь на второй год после свадьбы осознали супруги, что благодарность не способна заменить собою любовь, которую надобно уметь при всех жизненных обстоятельствах отличать от привычки, хотя бы и многолетней. Тщетно пыталась младшая сестра Магдалены, вернувшаяся в Прагу после недолгого пребывания во Львове в 1841 году, восстановить согласие между супругами; более того, вскоре было замечено, как взор мужа все чаще останавливается на молодой свояченице, что отнюдь не способствовало семейному миру и покою» (Turnovský J. L Život a dobajosefa Kajetána Tyla. V Praze, 1892. S. 108 - 109).
Магдалена Форхгеймова была неплохой актрисой, выступала она преимущественно в немецких спектаклях Сословного театра, участвовала и в многочисленных любительских труппах. Чешским языком она почти не владела (Тыл всегда писал ей по-немецки), дело, которым он жил, было ей чуждо и непонятно, и все это несомненно также влияло на их постепенное охлаждение, а затем и полный разрыв.
Анна, которая была на 16 лет моложе Тыла, являла собой полную противоположность своей старшей сестре. Эта интересная девушка с живым, открытым характером воплощала тот тип чешки-патриотки, о котором мы писали выше. С 1837 года она с успехом выступает в чешских спектаклях Каетанского и Сословного театров (под сценическим именем Райская), принимает активное участие во всех «патриотических делах» Тыла и вскоре становится его гражданской женой. Обстановка в семье — родители, обе дочери и Тыл продолжают жить вместе — осложняется настолько, что вынуждает Тыла горько сетовать в письме своему приятелю — таборскому издателю И. Л. Коберу: «Иногда мне кажется, что судьба избрала меня для испытания — сколько способен вынести человек» (Цит. по: Turnovský J. L. Op. cit. S. 238). Тыл имел здесь в виду, безусловно, не только семейные неурядицы, но и трудности с изданием своих произведений, постоянное безденежье, вынуждавшее его принимать любые приглашения «принципалов» бродячих театральных трупп. На гастроли он нередко берет с собой старших детей, чтобы облегчить жизнь Анны, остающейся с тремя младшими. Их письма пронизаны заботой о детях, стремлением поддержать друг друга в сложившейся нелегкой ситуации. «Дети здоровы, — пишет Тыл Анне из Праги в Домажлице, где он вынужден был оставить ее, — Станя у нас страшный непоседа, но мне кажется, что он бы прекрасно учился, если бы только условия позволяли. Он уже хорошо читает, возможно даже лучше, чем Ото (первенец — Йозеф-Отакар. — Л. Т.), правда, пишет пока еще неважно. Память у него преотличная. Анна! Присматривай за Отиком, он должен работать ежедневно; как только вернусь, займусь им как следует, я везу ему несколько книжек. Элишка бледновата, но здорова. Она еще не избавилась от похвальной привычки есть, едва лишь откроет глаза. Она очень мила и будет хорошенькой. Уже прилично говорит. Войтех тоже здоров, у него лезет последний зуб. После того как его наголо обрили, он выглядит страшно комично. Глаза у него точно такие, как у Марии, смотрит иногда на меня долго, пристально, будто хочет что-то прочитать в моих глазах» (Ibid. S. 242). «Дорогой Йозеф, — сразу же по получении письма и денег отвечает ему Анна, — ...твой золотой пришел вовремя, у меня не было ни гроша... Если до понедельника что-нибудь получу от друзей, пошлем сразу же и тебе, чтобы ты не так голодал... Франтишек наш все кричит, и капли не помогают, что я ему даю. Сейчас как раз такой "крикливый" час, зато потом он будет сладко спать до утра, ручки под щечкой. Поцелуй детей, Станика, Элишку, Войту. Да еще вот что: Отик старается, уже быстро считает. Чижек остриг его, теперь голова у него как шар. Нового ничего — ведь мы ни с кем не встречаемся, нас избегают, мы — тоже...» (Ibid. S. 244-245)
В изоляции, окружавшей Тыла и Анну, во многом была повинна Магдалена. Она не могла иметь детей (в молодости перенесла тяжелую операцию), свою роль играла и зависть к младшей сестре. Тыл делал все, чтобы примирить непримиримое. «Дорогая Лени, — писал он жене, — вспомни, что я часто и совершенно откровенно признавался тебе в том, как Анна мила мне — уже тогда, когда она уезжала во Львов» (Цит. по: Hýsek M. J. K. Tyl. Praha, 1926. S. 89). И позже он неоднократно обращается к Магдалене с просьбой помочь сестре, не усугублять сложившуюся тяжелую ситуацию: «Очень прошу тебя: люби Анну как сестру, никогда не позволяй людям почувствовать свой гнев, если ты действительно испытываешь его по отношению к сестре; Анна близка и дорога мне. Ей уже и так досталось. Сколько слез она пролила, сколько жестоких слов услышала о наших отношениях» (Ibid. S. 90).
Как мы уже упоминали, многое из семейной драмы Тыла отразилось в его новеллах и повестях. Уже сами их названия («Жених поневоле», «Любовь патриота», «Из дневника молодой патриотки», «Сестры») говорят о том, с какой силой прозвучал этот мотив в его прозе, прежде всего «патриотических повестях из современной жизни». Героиня повести «Жених поневоле» (1839) актриса Слатинска пытается склонить актера Ровинского к браку — он обещал жениться, когда она выхаживала его во время болезни (воображение Тыла, как видим, не увело его далеко от собственной судьбы). В новеллах «Декрет кутногорский» (1841) и «Сестры» (1844) герой стоит перед дилеммой: жениться ли на той, коей было обещано, но которая не понимает его, равнодушна к патриотическому делу, либо на другой — родственной душе, близкой ему своими идеалами и устремлениями. Герой повести «Любовь патриота» (1842) Вилем женится на Люции, чувство к которой давно угасло, позже он влюбляется в ее сестру Снежку; на свою беду, он познакомился с ней лишь после свадьбы.
Итак, печальный опыт семейной жизни Тыла многократно обыгрывается в его прозе 1838-1845 годов. Как автор он предлагает единственный вариант решения вопроса — выполнение данного обещания, женитьба на нелюбимой женщине, и тягостная, порой невыносимая страсть к другой (как правило, сестре жены). Во второй половине 40-х годов эти мотивы встречаются все реже — да это и понятно. У Тыла и Анны растут дети, «жизнь продолжается, и острая боль уступает место чувству горечи и легкой грусти», читаем мы в одной из его новелл.
Как личность, человек, мужчина, он поступает по-другому: пытается сохранить дружеские отношения с женой, но его семья — это любимая Анна и шестеро детей, ради блага которых он идет на любые жертвы. Дело, однако, «осложняется» тем, что у Тыла было еще два — во всяком случае, известные нам — серьезных увлечения. Одно — Лори (Леонора Шомкова) — невеста К. Г. Махи. Трагическая смерть оборвала жизнь талантливого двадцатишестилетнего поэта за полтора месяца до свадьбы. Мы не знаем подробностей отношения Тыла и Лори, которая была близкой подругой Магдалены Форхгеймовой, известно лишь то, что оба поэта-соперника посвящали ей стихи. Больше сведений о другом увлечении Тыла — «Славянке» (так подписывала дама свои корреспонденции, передаваемые Тылу — редактору журнала «Кветы»). Чаще всего это были небольшие заметки на «патриотические» темы и стихотворения. Вскоре после свадьбы Тылу удалось раскрыть псевдоним и найти свою корреспондентку. Их трехлетняя «патриотическая» переписка перешла в любовную... Сохранилось свидетельство о встречах Тыла со «Славянкой», оказавшейся супругой крупного пражского ювелира. На память и «в знак любви» Тыл получил в подарок от нее медальон — золотое сердце. В 1848 году след «Славянки» был потерян им окончательно (См.: Turnovský J. L Op. cit. S. 129).
Можно было бы привести примеры несовпадения, «разрыва» между личностью и творчеством, реальным и литературным обликом других деятелей чешской культуры, творивших в этот период. И. К. Тыл интересен для нас тем, что с конца 30-х годов он носит чуть ли не официальный титул «любимца нации» («miláček národa»; во всяком случае, эти слова можно встретить под его достаточно многочисленными портретами, публикуемыми в том числе на страницах журналов «Кветы» и «Ческа вчела») и тем самым становится как бы выразителем, символом своей эпохи.
Рассмотренный по необходимости кратко материал, охватывающий такие редко затрагиваемые исследователями вопросы, как общественное поведение, личная жизнь деятелей культуры, совпадение/несовпадение идеала и действительности, поможет расширить представление о стиле жизни чешского общества в первой половине XIX столетия.
ПРИЛОЖЕНИЕ
И. К Тыл
Сестры
(Картинки частной жизни)
Пани Олешовская, вдова чиновника, на дому обучает девушек шитью и вышиванию. 1840 год, масленица. В гостиной большого пражского дома за круглым столом сидят шесть девушек и, пользуясь отсутствием хозяйки, ведут оживленную беседу о чешских балах и танцевальных вечерах — новой пражской моде. В разговоре принимает активное участие старшая дочь хозяйки — веселая и живая Эмилия. Тихо сидит за работой ее младшая сестра — шестнадцатилетняя Цецилия.
2
Короткий зимний день клонился к вечеру. Назавтра был праздник, и девушки ушли от пани Олешовской пораньше... Одиноко сидели Эмилия и Цецилия в освещенной комнате. Мать еще не возвратилась.
Эмилия была невестой. Лет пять назад познакомилась она с молодым юристом Градецким и очаровала молодого, увлеченного восторгом первой любви юношу так, что, избрав ее спутницей жизни, он стал серьезно ухаживать за нею. И обещал ввести ее в дом свой, как только таковой заимеет.
Окончив учебу, отправился подающий надежды жених работать в провинцию. Теперь уже несколько дней как он опять был в Праге по делам своей службы.
Минуло пять часов. Эмилия считала каждую минуту. Наконец давно ожидаемый жених вошел в комнату. В его походке, в его лице, в его взгляде заметно было радостное возбуждение, столь отличное от привычного его серьезного облика.
— Счастливый день я выбрал для своего возвращения, — проговорил он, кланяясь Эмилии и не обращая внимания на ее младшую сестру. — На такую радость я в Праге и не рассчитывал.
— Что же случилось? — с любопытством спросила девушка, и сладким предчувствием заволновалась грудь ее.
— Ты только подумай, дорогая Эмилия, — начал Градецкий, опустившись возле нее в кресло, — какой могучий размах приобретает наше святое дело, какие буйные корни пустила наша народность и в пражской жизни, какие благородные, богатые плоды обещает! Подумай только — идея народности охватила здесь столько душ, что стало возможным организовать чешский общественный бал!
— Я тебя не понимаю, — равнодушно произнесла Эмилия.
— Ну так знай, что в будущий вторник мы даем бал, — объяснил ей Градецкий, — на котором звучать будет лишь наш родной язык и предоставит свету живое доказательство нашей новой жизни. Я только что говорил с теми, что заронили саму идею этого благородного начинания, — эти мужи сделали немало хорошего для нашей литературы, вместе с несколькими безупречными и ревностными горожанами — они-то и готовят наш славный праздник. Смотри же, милая Эмилька, чтобы наряд твой был в порядке, — я радуюсь этому дню как ребенок.
— Как ребенок — возможно, — отвечала Эмилия, будучи не в состоянии до конца скрыть свое неудовольствие, — но не как взрослый мужчина. Я уж гадала, что за удача тебе повстречалась, не получил ли уж ты благоприятный ответ на свое прошение, а вместо этого слышу о каком-то глупом бале.
— Милая Эмилия, — взмолился Градецкий, — не ворчи. Ты же так любишь повеселиться, и бал этот — вовсе не глупый. Должность от меня не уйдет, любовь моя не угаснет и твоя, надеюсь, не охладеет — нам не помешает, если мы каких-нибудь полгода подождем, патриотическое же дело наше не следует откладывать и затягивать.
— Конечно, конечно! — сердито усмехнулась девушка. — Ведь от этого дела такая выгода!
— Мне — тебе — всему народу выгода! — воскликнул молодой человек и в волнении поднялся с кресла. — Всем выгода, чье сердце открыто человеческому достоинству и благополучию. Подобно росе небесной, подобно лучам солнца падает на нас цветок с дерева нашей процветающей народности, только мы это не осознаем, не видим, не ощущаем, не будучи посвященными.
Он принялся ходить по комнате. Эмилия нетерпеливо клала стежок за стежком.
— Эмилия, душенька моя золотая! — вновь заговорил Градецкий умоляющим тоном и, сев рядом с девушкой, доверчиво к ней наклонился. — Не дразни меня! Будь такой, какой я хочу тебя видеть и какой ты можешь стать, если только захочешь сбросить оболочку, в которую заковало сердце воспитание твое.
— Воспитание? — переспросила девушка, гневно подняв глаза от работы. — Мне кажется, что меня воспитывали, чтобы...
— ...чтобы удовлетворить всем требованиям, которые можно предъявить к образованным девицам, — резко прервал ее Градецкий. — Знаю я это, знаю, моя дорогая. Слово твое — сверкающий алмаз, сердце твое — чистое золото, и не раз наполнялась душа моя гордостью, что я добыл этот клад в любовном поединке. Но один уголок твоего сердца остался пустынным, а ведь там могли родиться самые благоухающие и прекрасные цветы.
— Знаю, знаю, что ты думаешь, — отвечала Эмилия. — Ты был бы рад, если бы в этом пустынном уголке моего сердца взошли бы семена твоего патриотизма, — только напрасно ты ждешь этого. Я не нахожу в нем ничего важного и умного и прислушиваюсь к мнению тех, кто меня окружает.
Градецкий не отвечал. Не в первый раз они не могли понять друг друга. Это была старая рана, которая ныне опять начала кровоточить в груди его. Он сидел, опустив голову, перед глазами его проплывало все, что его ожидало в будущем. Но вот он встрепенулся и голосом тихим и нежным обратился к Эмилии:
— Но ко вторнику ты будешь готова?
— Я никуда не пойду! — отрезала девушка.
— Мне так хотелось, чтобы этот день стал самым прекрасным днем в моей жизни.
— А у меня нет никакого желания идти куда-то из-за чужого сумасбродства и стать посмешищем для всех! — проговорила девушка, отложив свое рукоделие.
Градецкий поджал губы, бросил на нее огненный взгляд и взялся за шляпу.
— Сегодня ты говоришь голосом своего брата, — отвечал он, — и мне больно воевать с тобою. Может, завтра ты будешь в другом настроении — подумай только, какой прекрасный вечер мы могли бы провести вместе.
— Мое желание — вовсе не настроение и не каприз, — отвечала Эмилия, раздосадованная, что будущий супруг не желает считаться с ее волей, — а кто хочет быть рядом со мною, должен уважать и мои желания.
— Я так и буду поступать впредь, — тихо сказал Градецкий и, поклонившись, направился к двери.
В этот момент прозвучало его имя. Цецилия отошла от стола, у которого сидела за работой, и оказалась у самой двери. По-детски сложив руки, она посмотрела на Градецкого с невыразимым доверием.
— Нет-нет, не уходите так! — попросила она. — Помиритесь, постарайтесь понять друг друга — гнев отравляет сердце.
— Циля! — прикрикнула на нее сестра, глаза ее метали молнии.
Девушка вздрогнула, опустила голову и вернулась на свое место.
Градецкий двигался совершенно механически. Слова девушки, которую он едва ли заметил, несколько уняли бурю, бушевавшую в его сердце, но глаза его все еще застилал мрак.
3
Эмилия взволнованно мерила шагами комнату. Казалось, что ее стройная, гибкая фигура с каждой секундой становилась все выше. Грудь ее вздымалась от гнева и жалости к себе. За то время, что она была знакома с Градецким, подобные ссоры случались неоднократно, но девичье упрямство и оскорбленное самолюбие вырывались из ее души и сейчас еще, подобно стремительным языкам пламени, и подбрасывали ее на волнах страсти, угрожая не изведанной доселе гибелью в их пучине.
— Зачем ты пыталась удержать Градецкого? — набросилась она на Цецилию, которая опять склонилась над работой. — Зачем ты вмешиваешься в наши отношения?
— Зачем? — повторила Цецилия, спокойно подняв свои широко раскрытые глаза на сестру. — Затем, что сердце мое болит, когда кто-то гневается, да еще и потому, что я бы с удовольствием пошла на этот бал, — тихо добавила она.
Эмилия остановилась с немалым удивлением. Ее позабавило, что этот ребенок, эта золушка имеет свое мнение и рассуждает о таких вещах.
— Не смейся надо мною! — сказала Цецилия, и мучительная гримаса исказила ее бледное лицо. — Я за весь год ни разу никуда не вышла — и когда Градецкий заговорил о чешском бале, мое сердце охватила сладкая надежда, что и мне перепадет крошка с богатого стола ваших развлечений, а уж как бесконечно долго я бы радовалась потом в своем одиночестве...
— Следи за камином и за иголками, — одернула ее раздосадованная сестра, — вот никакие мысли тебе в голову и не полезут.
Цецилия не отвечала. Взгляд ее на минуту остановился на сестре и вновь обратился к работе. Несмотря на волнение, Эмилия почувствовала, что ее слова обидели трудолюбивую,
добрую и уступчивую девушку.
— Не думай, — начала она оправдываться после краткого молчания, — что я тебя в чем-то упрекаю.
Цецилия покачала головой:
— Нет, я не думаю, хотя ты способна быть столь же несправедливой сестрой, сколь ты несправедлива как возлюбленная.
Эмилия не могла понять необычную речь ее. В ответ она лишь произнесла:
— Что это тебе в голову пришло?
— Разве ты справедлива к Градецкому? — отвечала девушка, вновь оставив работу. — Жена должна быть частью души мужа, созвучно исполнять песнь сердца его, должна быть отблеском воли его; ты же противишься самому святому желанию Градецкого и в своем ослеплении упрямо сопротивляешься его воле.
— Ты что, лишилась разума? — воскликнула Эмилия, не желая верить ушам своим, впервые в жизни услышав такие речи из уст младшей сестры, на которую привыкла смотреть сверху вниз.
Но та не обратила внимания на ее слова. Поднявшись со стула, она подошла к Эмилии.
— Ты не только к Градецкому, ты сама к себе несправедлива, — сказала она. — Наисладчайшего чувства, упоения гордым сознанием лишаешь ты себя, перекрываешь источник в груди, из которого самыми благородными достоинствами должны были бы питаться сыны и дочери, коих пошлет тебе Бог, — той любовью к дорогой родине и ко всему, что дарует нам ее лоно. Ты ведь избрана из многих — тебе дан помощник, что будет сопровождать тебя на пути исполнения твоих будущих обязанностей, тысячи женщин в наши дни лишены его — тебе же приносит себя в жертву муж, сердце которого пылает на алтаре отчизны, который хранит благо народа в груди своей. Наши девушки, женщины и матери должны быть горды и счастливы, что Бог послал их на землю в час, когда они своей любовью, своей волей и заботой столь полно могут способствовать возвышению нашего народа.
Благозвучно лились слова из девичьих уст, ее тоненькая фигурка казалась выше, лицо сияло. В немом изумлении внимала ей Эмилия. Она хотела было возразить, но не находила слов.
— Ты, видно, хочешь поучать меня? — выдавила наконец она из себя, и гневный взгляд ее выразил то, что уста не смогли произнести.
— Это мне и в голову не приходило, — отвечала Цецилия все еще в пылу увлечения. — Я лишь пытаюсь объяснить тебе, почему мне так хотелось на бал, известие о котором прозвучало для меня небесной музыкой, и как сильно я жалею, что ты не в состоянии понять человека, в руки которого намереваешься вложить свое будущее благополучие. Что должно — что можно о тебе подумать? Орудием, которым ты с ним воюешь, умеет пользоваться любая недалекая женщина. Не пошатнешь веру благороднейших мужей и не докажешь тщетность самых ревностных устремлений, если спросишь: зачем эта любовь к родному языку? для чего это единение с родиной и народом? какая выгода от патриотизма? Своеволие, насмешка, безразличие, бесславие — это орудие, которым каждый человек способен воспользоваться, — оно всегда при вас, для которых кусок хлеба насущного, покой и преходящие наслаждения — высочайшая цель жизни. Вы же должны открыть сердце и устлать благоуханными розами дорогу к нему, чтобы его, как достойную святыню, целиком заполнила любовь к родине, только так станете вы той половиной, которую так ревностно отыскивают мужчины. Поэтому-то я и хотела с тобою говорить, — добавила она мягко и подошла еще ближе, — не поучать — а просто как сестра твоя, попросить, чтобы ты выполнила волю Градецкого и, — закончила она детской просьбой, — пошла на бал.
— Оставь меня в покое, — резко оборвала ее Эмилия, — и постарайся свои умные мысли, что скрывала так хитро до сегодняшнего дня, направить на достижение других целей, покуда в обществе тебя не подняли на смех.
— Цецилия замолчала, склонила голову и тихо, покорно, как обычно, опять уселась за работу.
5
Следующий день было воскресенье. Градецкий пришел к вечеру к Олешовским проститься. Дома он не нашел никого, кроме Цецилии и пожилой служанки.
— Подождите хоть немного, — несмело попросила девушка, — сестра скоро возвратится.
Однако какой-то внутренний голос шептал Градецкому, что Эмилии он не дождется. По всему было заметно, что она еще сердится.
Все же он присел. Цецилия со своим рукоделием устроилась напротив. Он не знал, о чем с ней говорить. Взглянул на девушку — и вчерашняя просьба ее вновь зазвучала в его ушах. До сих пор он почти не обращал на нее внимания; с одной стороны, она казалась ему ребенком, с другой — сами домашние как бы пренебрегали ею, да и глаза его всегда были устремлены лишь на Эмилию. Теперь же он посмотрел на Цецилию и подивился, что до сего дня он обходил вниманием столь восхитительное существо. На бледном лице девушки лежала печать какой-то тайной заботы, источавшей сладкую боль, а темные глаза излучали прелестный свет живого ума. Градецкий поднялся и подошел к столику, у которого сидела девушка, в руках его оказалась стопка бумаг, лежавшая среди других вещей.
— Что у вас здесь хорошего? — спросил он, заглядывая в тетрадку. — Не тайны ли какие-нибудь?
Цецилия не отвечала. Она хотела взять бумаги из его рук, но не находила в себе достаточно сил. Руки ее опустились на колени, голова склонилась на грудь, сердце колотилось, лицо пылало огнем. Она чувствовала себя так, будто открылась ее глубочайшая тайна.
Градецкий же не знал, что и думать. Он переводил изумленный взгляд свой то на бумаги, то на девушку, а от нее вновь на бумаги.
Это были отрывки из различных чешских сочинений — поговорки, фрагменты повестей, стихотворения, большей частью патриотического содержания, написанные четким, ясным почерком.
— Это ваша рука? — поинтересовался он.
— Моя, — прошептала девушка, не поднимая головы.
— Что же побудило вас к этому?
— Ваши книги. Чем пренебрегала сестра, тем воспользовалась я. Надеюсь, вы не рассердитесь.
— А знаете ли вы, Цилинка, что в этих бумагах? — спрашивал Градецкий со все возрастающим участием.
— Отчего бы мне не знать? — ответила девушка, с глубоким чувством остановив на нем взгляд свой. — Верно, вы думаете, что это тайны, ключ к которым может храниться лишь у мужчин?
— Этого я не думаю, но, Бога ради, скажите, как ключ этот оказался в ваших руках? Ведь людям из вашего круга путь к нему заказан.
— Ну, значит, я одна зрячая среди слепых, — вздохнула девушка, отводя от него взор.
Сладкое волнение охватило Градецкого. Он не отрывал от нее глаз — теперь девушка предстала перед ним в новом свете.
— Известно ли вашим родным об этом увлечении? — опять спросил он, все еще держа в руках бумаги.
Цецилия покачала головой:
— Это моя тайна. Они не поняли бы меня. Ах, вы же сами прекрасно это знаете. Сколько переговорено было вами с Эмилией. Каждое ваше слово запечатлевалось в моем сердце, хотя я и должна была всегда сидеть поодаль, в уголочке. Речи ваши были для меня словно псалмы пророка, я внимала им и узрела свет. Книги же ваши, что у сестры на столе без пользы валялись, говорили со мною понятным языком и стали моими друзьями, когда вокруг меня была пустыня.
Градецкий отложил тетрадку и несколько раз прошелся по комнате. Душа его была объята волнением. Наконец он вновь направился к девушке, Цецилия шла навстречу.
— Не грустите, — сказала она с выражением детской невинности на лице. — Все образуется — все будет хорошо.
— Вы думаете, милая Цилинка? — произнес Градецкий необычайно взволнованным голосом и, схватив ее за обе руки, вопросительно заглянул ей в глаза. — Вы думаете, что мне все станет ясно? Что камень спадет с моего сердца — и что я наконец смогу свободно, счастливо вздохнуть?
И положил ее руки на свою грудь, а она опустила на них голову. Тело ее нежно затрепетало.
9
Через три месяца Градецкий опять был в Праге. Наступил день, когда они с Эмилией должны были предстать перед алтарем, но душа его не готова была отозваться радостью на это событие. Она была подобна вулкану, удерживаемому от извержения какой-то сверхъестественной силой.
Эмилия же радовалась как ребенок. Она вся светилась счастьем ожидания скорого торжества.
А Цецилия? Это была уже не та девочка, что раньше — на масленицу или летом. Пленительный цветок, лилию, лишь этим утром раскрывшую свои лепестки, напоминала она. Но в то же время неизмеримая строгость наложила отпечаток на ее бледное лицо, очи ее были опущены долу. Лишь приезд Градецкого на миг вызвал розовый румянец на щеках, большие темные глаза ее остановились на нем, будто тысячу раз хотели сказать: «О, приветствую тебя, драгоценный друг!»
Наступил день свадьбы. В доме Олешовских шли приготовления к семейному торжеству.
Эмилия блистала в ярко-голубом шелку, и Градецкий должен был с гордостью признать, что приведет в свой дом очаровательную хозяйку.
В комнату вошла Цецилия, пожелавшая быть подружкой невесты. Белое атласное платье скрывало восхитительную фигуру, белая камея сверкала в ее черных кудрях, смертельная бледность заливала ее лицо.
Испугались они оба, полный тревоги приближался к ней Градецкий. Она глубоко вздохнула — и пошатнулась. Рухнула стена, на которую она через силу опиралась, погас святой огонь, вселявший надежду с достоинством принести великую жертву. Пламенная страсть одержала победу в жестокой борьбе.
— Цецилия! — вскричал Градецкий и схватил ее в объятия. — Силы небесные — очнись — еще не все потеряно!
В ужасе подбежали мать и служанка, а Эмилия, тотчас же понявшая все, с громким плачем бросилась на диван. Счастье еще, что не успели появиться гости.
Цецилия, почти не осознавая, что она делает, льнула к Градецкому и, обвив своими алебастровыми руками его шею, шепнула:
— Мой драгоценный друг!
Больше она не могла произнести ни слова, ее уже вели в соседнюю комнату. Мать причитала, не в силах осознать, что произошло.
Градецкий остался с Эмилией наедине. Знал, чувствовал он, что должен объясниться, но мысли его разбегались, сердце глухо билось, он не мог найти нужных слов. Молча приблизился он к несчастной невесте. Эмилия очнулась, быстро поднялась и, заливаясь слезами, махнула рукой, чтобы он отошел.
— Послушай, Эмилия, — начал Градецкий, — все прояснится.
— Что может еще проясниться? — спросила невеста, гневно подняв голову. — Мне и так уже все ясно как божий день. Я обманута — убита, уничтожена.
— Нет, Эмилия! Богом клянусь, нет! — перебил ее Градецкий. — Это не измена, не ложь — это последняя схватка в смертельной борьбе страстей, но принесет она покой и смирение.
— Эмилия, Эмилия! — раздался в этот момент с порога голос Цецилии, и девушка, бледная и простоволосая, стремительно вбежала в комнату и пала в ноги сестре.
— Прочь от меня! — неистовствовала та. — Не прикасайся ко мне — получай то, что заслужила, бесстыдница!
Цецилия вскрикнула и закрыла лицо руками. Она упала на колени как скошенный цветок. Градецкий хотел было заговорить, но Эмилия не дала ему и слова сказать.
— Ты плела мерзкую сеть, — гневно продолжала она, — в которой должна была увязнуть моя легковерность, но длань, ростирающаяся над человеком, могущественней твоего вероломного, неблагодарного замысла. Ступай в объятия человека недостойного.
— Прекрати! — воскликнула Цецилия, поднявшись с быстротой молнии, и гордо, в полном сознании своей девичьей чести, встала напротив сестры. — Пусть на мою голову падут огненные молнии твоего гнева, но Градецкого не трогай. Невиновен он стоит перед тобою, и ты не в состоянии постичь силу его духа.
— Как?.. И ты еще осмеливаешься?..
— Да, осмеливаюсь открыть перед тобой свое сердце, ведь ты повергла меня в прах как погрязшую во грехе! Я принимаю это как справедливую кару и учусь суровому покаянию, но на нем не вымещай свое ослепление! Он стоит неизмеримо выше тебя — ты его недостойна! Что ты можешь предложить ему в обмен на его сердце, радеющее за благо народа, сердце, которое ты, заблудшая, даже постичь не в состоянии? Способна ли душа твоя оценить его мысли и желания? Ты могла бы стать доброй спутницей мужа, мысли которого заполнены делами земными, устремленными на день сегодняшний и на самого себя. Градецкого ты не сумеешь сделать счастливым, я же постоянно мечтала об этом. Я понимаю его, я смогла бы заслужить его! Да, я его люблю, но моя любовь совсем иная. Я хотела упрочить ваше счастье — я сберегла его для тебя. То, что сегодня со мною случилось, — это девичья слабость, теперь же все кончено — я рассталась с ним навеки и возвращаюсь к прежней жизни — ты бы лучше сделала, если бы не в прах меня старалась превратить, а с состраданием прижала бы меня к своему сердцу. Ладно, пусть Бог тебя простит!
Сказав это, она вышла из комнаты. Мать ломала руки... Эмилия и Градецкий молчали.
— Вы любите Цецилию? — спросила она наконец холодно и строго.
— Эмилия! — хотел он что-то возразить.
— Так скажите гостям, что из-за внезапной болезни сестры мы не можем сегодня отпраздновать помолвку. — Эмилия прервала все возражения. — И еще: я знаю, что мне теперь делать.
10
В тот же день Эмилия уехала к друзьям в деревню и в первое же воскресенье масленицы стояла у алтаря с зажиточным, хотя и в летах, хозяином премилого поместья.
Цецилия осталась у матери, которая из-за сына не могла оставить Прагу; она всегда качала головой, когда речь заходила о Градецком.
Между ними же была тайная, волшебная связь, лишь изредка перепискою или нечастыми визитами получавшая какое-то материальное воплощение. Этот прекрасный поэтический союз двух преданных сердец не будет расторгнут, разве что — пока в храме не прозвучит оглашение.
Перевод автора статьи