Новости истории

05.02.2020
В результате деятельности черных археологов, охотящихся за сокровищами генерала Ямаситы, на филиппинском острове Панай увеличился риск оползней.

подробнее...

03.02.2020
При строительстве автомагистрали в Восточной Чехии обнаружен древний колодец, которому больше 7,5 тысяч лет. Это древнейшее из достоверно датированных деревянных сооружений в мире.

подробнее...

01.02.2020
Еще одна находка из трюма затонувшего в XVII в. голландского судна. На этот раз фрагмент шелкового ковра.

подробнее...

Форум

Рассылка от Историка

Рассылки Subscribe.Ru
Новости истории. Самые обсуждаемые исторические проблемы
 
 
 
 
Канал Историка в Яндекс-Дзен
 
 
 
Сообщество читателей. Обсуждение книг и фильмов

Метод Шахматова, раннее летописание и проблема начала русской историографии

Вводные замечания 

 
Именем А. А. Шахматова естественно отметить ту фазу в истории изучения древнерусских летописей, которая начата его работами и продолжается до сего дня. С этим именем связана определенная историко-филологическая методология в ее специальной разработке и применении к летописям. Труды Шахматова представляют вершину традиции, в которой этот метод развился. Хотя позднее было внесено некоторое количество поправок методологических и немалое количество — к его конкретным выводам, но все это было сделано в рамках аналитической перспективы, в полном масштабе установленной им. После Шахматова традиция в определенном смысле мельчает: лишается способности на «основе вновь открытого материала обратиться к свежей методологической рефлексии. Кроме того, если в задаче, решавшейся Шахматовым, различить две составляющие: построение генеалогии древнерусского летописания и выяснение процесса его складывания в начальной стадии, отраженной в «Повести временных лет» (ПВЛ),— то в отношении начального летописания для послешахматовского периода приходится признать отсутствие серьезного прогресса, а может быть и состояние кризиса, возрастающего в течение всей второй половины XX в. Успехи в изучении летописей XV-XVI вв. после Шахматова заслонили отсутствие таковых в изучении раннего летописания.
ПВЛ представляла для Шахматова телос всего его исследовательского предприятия. Без выяснения генеалогической картины ПВЛ древо русского летописания остается без корней. Признаки кризиса заключаются не в том, что проблематика ПВЛ так и не вышла из области гипотетических построений — так обстояло дело с самого начала, — но в том, что ни одна новая гипотеза не оказалась лучше прежней. Эмпирический материал настолько сложен, противоречив и при этом кардинально недостаточен, что каждый исследователь создает свою собственную фрагментацию текстов на основе выбранных им ограниченных критериев или выбирает некоторый набор аргументов в массе возможных; споры последних лет все чаще движутся по кругу. Попытки расслоения ПВЛ, выяснения последовательности фаз ее складывания, различение в ней более ранних сводов, принадлежащих определенным летописцам, выделение ядер и протоядер — все это представляет собой сегодня поле разноречивых спекуляций, опирающихся на остроту ума исследователя даже без какой-либо попытки методологической строгости. Выделение предполагаемого Начального свода 1095 г. не имеет достаточной сравнительной базы (Предполагаемый начальный свод, по-видимому, в некоторых сегментах сопоставим с Новгородской первой летописью (Н1Л) по мл. изв., но последовательное выделение текста Начального свода в тексте ПВЛ проблематично, поскольку проблематичным остается представление, что Начальный свод лучше отражен в Н1Л по мл. изв. Шахматов, казалось, привел серию доводов в пользу этого, но В. М. Истрин не был убежден ими. Десятилетия спустя, О. В. Творогов (1976) снова прошел свежим взглядом по следам Шахматова и дал обновленный ряд аргументов в пользу его правоты. Но вот вышла книга В. Я. Петрухина (1995), где приводится ряд сильных примеров противоположного характера. Сегодня, кажется, дело выглядит так, что в одних местах Начальный свод лучше сохранился в Н1Л по мл. изв., в других же лучше в ПВЛ. И значит последовательная его реконструкция проблематична даже в этом ограниченном отношении), а уже выделение предполагаемого свода 1073 гг. и вовсе лишено таковой и опирается только на наблюдения над внутренними особенностями содержания, всегда, однако же, спорными. Но иные различают и слой 1050 г., и слой 1039 г., Л. В. Черепнин говорит о начале летописания в 996 г., а Б. А. Рыбаков знает еще более раннюю Аскольдову летопись. Когда начинают лущить луковку ПВЛ, то сердцевинка исчезает. Или, если воспользоваться другой метафорой, мы летим, как Алиса, в бездонный колодец, прихватывая по пути пустые банки из под варенья, или скорее — пустые черепки.
С другой же стороны, дискуссии по классической шахматовской проблеме о редакциях ПВЛ среди более ригористически или скептически мыслящих исследователей привели к пересмотру представления о числе редакций (Л. Мюллер 1967), к возможности представить стратификацию ПВЛ совсем по-другому (см., напр., наиболее решительные предложения М. X. Алешковского 1969, 1971), а также к радикальному скепсису насчет возможности решения этого вопроса (А. Г. Кузьмин 1977).
Словом, с точки зрения проблематики ПВЛ ситуация требует свежего подхода, а не новых перетасовок аргументов или неверифицируемых гипотез о безнадежно утраченных фактах. Представляется, что свежий подход может быть обретен только путем методологической рефлексии. Методологической рефлексии по отношению к проблематике начальной эпохи древнерусского летописания посвящены следующие страницы.
 

Метод Шахматова

 
Исходя из посылки, что метод Шахматова mutatis mutandis является методологической основой в интересующей нас области, займемся критикой этого метода. Я пользуюсь выражением «критика метода» в смысле, близком Канту в его трех великих «Критиках». То есть речь идет не о том, чтобы критиковать Шахматова и его метод, а в том, чтобы — в отличие от его адептов и противников — определить его задачи, характер, возможности, место в области исторического исследования и, следовательно, те рамки, в которых он эффективен и за пределами которых он теряет свою эффективность. Это позволит дополнить средства исторического анализа с тех сторон, где у шахматовского метода возникают слепые пятна (а они есть у всякого метода).
Метод Шахматова называют по-разному: сравнительно-историческим, сравнительно-текстологическим, историко-текстологическим, историко-филологическим.
Начнем с филологической его стороны. Сравнительно-текстологический метод был разработан в классической филологии. Здесь всегда имели дело с некоторым количеством списков древнего текста при отсутствии оригинала, а чаще всего и списков, хоть сколько-нибудь близких по времени к оригиналу. Здесь нужно было изучить все наличные списки, учесть разночтения, разбить на редакции и только после этого попытаться осуществить реконструкцию ближайшего к оригиналу текста. В таких условиях история данного текста представляет собой пучок линий передачи (традиций), и она переплетается с историей других текстов, которые встречаются в сходных или различных комбинациях в разных списках.
Ситуация русского летописания лишь до некоторой степени аналогична этой. Это единственная в своем роде обширная сеть текстов, генетически связанных в единый пучок. Эта единая генетическая система со множеством сложнейших многократных перекрестных оплодотворений представлена нам только в более поздних своих поколениях. Трудность понимания таких текстов возрастает с их древностью, потому что летописная традиция была в своем жизненном процессе открытой для реконструкций — подлинных и мнимых, обращений к ненадежным источникам, дополнений, домыслов, ошибочных чтений и редакций трудных текстов, порчи, непонимания в результате плохой сохранности источников, а также прямых искажений в целях фальсификации истории.
Исторический аспект шахматовской методологии заключается в том, что она обращена не только на выяснение первоначальных версий летописных текстов, но и на реконструкцию генеалогии летописания, то есть на размещение летописей на хронологической оси, в отношении друг к другу, на установление, какие из них были источниками для других, на определение общих источников двух или более подобных в некоторых частях летописных сводов, что дает возможность установить условия, в которых сформировался каждый свод и какова была его политическая тенденция, то есть в конечном итоге, в какой мере он верно передавал, скрывал, создавал и изменял факты. Исторический аспект можно свести к трем задачам, не вполне совпадающим с задачами филологическими: 1 ) генеалогической задаче, то есть к построению истории летописания; 2) критико-источниковедческой, то есть к установлению, какой текст из тех, что сообщают о данном периоде или событии, стоит ближе к эпохе, о которой он сообщает, и какова степень этой близости, и 3) смысловой, то есть к выяснению углов зрения, под которыми исторические обстоятельства отражены в текстах или стали предметами умолчания.
Сам Шахматов не формулировал своей методологии. Этим занимались отчасти ученые, откликнувшиеся печатно на его смерть (ИОРЯС, т. 25 [1922]), и подробнее — его наиболее лояльные последователи М. Д. Приселков (1922, 1940, 1996) и Я. С. Лурье (1968, 1977, 1985, 1988, 1990, 1994). Я последую за ними, но при этом попытаюсь и расширить картину, отчасти восполняя их описания шахматовского метода, отчасти — с целью охарактеризовать метод в том, как он представляет всю фазу в истории изучения летописания со времени работ Шахматова:
1. Изучение летописей начинается с соотнесения сходных по составу и находящихся в близких по времени завершения рукописях. При этом определяются степени родства: разные списки той же летописи, разные ее редакции, пересекающиеся в отдельных частях разные традиции. Здесь возникает сложная задача различения родства по происхождению от общего предка и родства, возникшего в результате взаимных влияний параллельных традиций, то есть различения результатов дивергенции и конвергенции.
2. Соотнесение палеографических данных с датами последних записей и с датами и палеографией приписок, где они имеются, позволяет различить датировку кодекса и датировку текста. Здесь возникает возможность расположения списков на стемме, представляющей генеалогическое древо летописания, по степени родства и в хронологическом отношении друг к другу.
3. Сопоставление разновременных кодексов по содержанию и выяснение близости текстов в них позволяет установить древность текстов или их частей, независимо от возраста содержащих их списков. Так может обнаружиться, что более поздняя летопись содержит более древние тексты.
4. Сопоставления внутри группы родственных и близких по времени летописей обычно обнаруживают частичные сходства той или иной летописи с другими на разных участках. Каждая летопись является сводом, использующим существовавшие до нее летописи. Совершенно уникальных летописных традиций в рамках восточнославянского летописания как будто нет. Все средневековое восточнославянское летописание представляет собой единую систему, единый системный (семейный) феномен.
5. Сравнение пересекающихся летописей, проведенное достаточно полно, позволяет выделить набор разделов, общих ряду летописей. Последовательное соединение таких разделов наряду с логически и текстуально связанными с ними разделами ведет к реконструкции отсутствующего общего предшественника двух или более сводов — их протографа. Шахматов реконструировал также протографы второго порядка, то есть протографы гипотетически реконструированных протографов. Эта практика была отвергнута Приселковым и Лурье, так как для реконструкции второго порядка требуются далеко идущие допущения. Но и реконструкции первого порядка Шахматов называл научными фикциями, подчеркивая их важность и одновременно гипотетичность.
6. Когда место данного свода достаточно четко определено на стемме и можно увидеть его сходства и отличия как по отношению к смежным по времени сводам, так и по отношению к предшественникам, возникает возможность его индивидуальной характеристики. При этом важную роль играют тексты, отсутствующие в других сводах, которые опять-таки могут быть либо оригинальным творчеством составителя, либо заимствованы из неизвестного источника. Т. о., степень определенности характеристики никогда не может быть абсолютной.
7. На этой стадии решается задача критики источников. Сопоставление сходных известий в разных сводах, а также привлечение внелетописных источников позволяет определить достоверность сообщений данного свода характер имеющихся в нем искажений фактов или сообщений, полученных из других источников, и в конечном итоге — тенденцию, руководившую сознанием летописца. Установлению тенденции способствует и смысловой анализ уникальных текстов. Здесь получает решение документально-историческая задача.
8. В начале большинства сохранившихся летописей лежат так или иначе сходные тексты. Их общность представлена в ПВЛ. Задача изучения ПВЛ — самая трудная из всех задач, связанных с летописанием. Трудности вообще возрастают по мере углубления в шахту времени, так как этот процесс сопровождается возрастающим разрывом между временем создания кодекса и временем создания текста. Для ПВЛ просто нет близких по времени списков. Сопоставительный материал также крайне сужается, так что метод на этой территории является сравнительным в очень ограниченном смысле. Здесь преобладает содержательный анализ — содержательная дифференциация слоев путем наблюдения несоответствий в смежных и соответствий в удаленных друг от друга сегментах текста. Возрастает и степень гипотетичности построений.
9. Шахматов считал реконструкцию ПВЛ в качестве свода главной задачей в изучении летописей. В посмертно изданном его «Обозрении русских летописных сводов XIV-XVI вв.» (1938) каждая часть, посвященная определенной летописи, завершается выводами, относящимися к ПВЛ. Это был телос всей его исследовательской перспективы. Так и должно было быть, независимо от личной установки Шахматова, потому что, если летописание рассматривать как историю традиций, составляющих в общем единую разветвляющуюся традицию, то ее начало играет важнейшую роль. Современные попытки пересмотреть представление о едином древе восточнославянского летописания и заменить его представлением о кусте, имеющем несколько независимых корней (Кузьмин 1977), не меняет дела по существу, ибо, если и допустить существование вначале независимых отдельных корней, то отростки традиции вскоре переплетаются в единый организм. Представления о дереве с разветвленной корневой и сросшейся близнечно-стволовой системой мало чем отличаются от шахматовского представления. Они не разрушают шахматовской методологии и не требует новой.
10. Еще один общий принцип, введенный Шахматовым в изучение летописания в виду его системного единства, — это необходимость начинать изучение с наиболее поздних летописей и от них двигаться в глубь времени.
 

Оппоненты Шахматова

 
Методологические возражения Шахматову начали выдвигаться при его жизни и продолжают появляться до наших дней. Принимать их все в расчет не приходится, так как некоторая часть их основана на недоразумениях, плохом понимании и идеологическом заушательстве.
Осмысленные же упреки, даже если они и несправедливы, позволяют наметить периферию эффективности шахматовского метода. Те и другие возражения спутаны, поэтому их не всегда удается четко разграничить.
Методологическая путаница началась уже в полемике с Шахматовым его современников. Характерный случай — полемика, предпринятая В. М. Истриным по поводу работы Шахматова о Толковой Палее. Шахматов задумался над сходством речи Философа, обращенной к кн. Владимиру Святославичу в ПВЛ, с Толковой Палеёй краткого (Коломенского) типа (Шахматов 1904). Так как, согласно изысканиям Истрина, последняя возникла на Руси в XIII в. и не могла повлиять на речь Философа, Шахматов предположил, что оба текста — речь Философа и краткая Толковая Палея (ТП)— имеют общий источник — гипотетическое сказание об обращении св. Кириллом болгарского царя Михаила в христианство, текст, созданный в Болгарии X- XI в. на основе сочинения св. Мефодия о прении Константина Философа с хазарами, о чем имеется сообщение в паннонском житии Константина. Эта гипотеза позволила Шахматову решить две проблемы: во-первых, преодолеть трудности, связанные с представлением о том, что ТП возникла на Руси XIII в., тогда как, по его мнению, в эту эпоху на Руси не было обстановки, которая бы могла сделать актуальной чрезвычайно резкую полемику с «окаянным жидовином», в ней представленную, — она унаследована от жития Константина; во-вторых, он нашел традицию, в которую оба рассматриваемые текста вписываются, и таким образом построил исторически последовательную картину. Возражая Шахматову, Истрин пользуется разнородными аргументами. Он возражает против рассуждения, основанного на характеристике эпохи, так как тут возникает логика типа «то-то и то-то не было потому, что не могло быть» (1906: 165). Это не просто возражение против опоры на представление об эпохе, о которой у нас нет достаточных данных. Для Истрина в принципе неприемлемо введение в поле сравнительного исследования данных, выходящих за пределы наличного текста (Аргументы подобного рода для Истрина настолько мало ценны, что, как бы снизойдя до них в разгаре полемики, он довольно небрежно аргументирует возможность противоположного взгляда на эпоху: приводит данную И. Франко (в его статье о древнерусской литературе в Энциклопедии Брокгауза) характеристику еврейского культурного влияния на древней Руси, не вникая в обоснованность его аргументов и их дифференциацию. Между тем Франко приводит неравноценные доводы: достаточно весомые, что касается XI-XII вв., но в отношении XIII в. его единственный довод — данные той же ТП, что создает логический круг). Истрин возражает также и против шахматовского пользования понятием «отражения» одного памятника в другом. Тут он справедливо указывает на то, что если в литературе новейшего времени отражение может быть на уровне идей, то для средневекового автора отражением можно считать только текстуальное тождество, и в этом отношении мысль Шахматова нечетка (там же: 153). Все доводы Истрина вытекают из представления о том, что генеалогическое гипотезирование недопустимо; наиболее ранняя наличная версия и должна считаться первоначальной: «Нет нужды стараться восстанавливать первоначальную редакцию ее сравнительным изучением позднейших изводов, ибо первоначальную редакцию дает нам Палея Коломенского типа» (там же: 173-174). Очевидно, что такая установка может не найти достаточно обоснованных возражений в отношении к исследованию отдельного памятника, но она неплодотворна в исследовании летописания. Нужно добавить, что летописание лишь обнаруживает то обстоятельство, которое присуще гораздо более широкому кругу древнейшей русской письменности, поскольку та была пронизана историческим сознанием и так или иначе пересекалась с летописанием или вращалась вокруг него. (Сам Истрин показал, как ТП со временем переделывается в хронографического типа сочинение.)
Приведу теперь пример из современных полемик с Шахматовым. Новейшие его оппоненты, в противоположность Истрину, склонны обвинять Шахматова в слишком узком подходе к летописанию, в отказе от учета данных, выходящих за пределы летописей и смежных памятников, а более всего — в отказе от учета «среды», в которой имело место летописание. Шахматов писал: «Под литературной средой разумеем не людей, не общественные круги, отделенные от нас веками и недоступные нашему исследованию, мы разумеем под ней тот состав сборников и сводов, где обретаются эти своды» (1910: 84-85). В. Т. Пашуто нашел неудовлетворительным это представление Шахматова. По его мнению, нужно «сравнивать не только тексты, но и сами исторические явления» (Пашуто 1952). И позднее: «А. А. Шахматов оказался бессилен проложить путь от изучения памятника к познанию породившей его среды» (Пашуто 1973: 72). Ему как бы и невдомек, что путь от летописи к познанию породившей его среды ведет через критику источника, а не наоборот, и что в методе Шахматова нет ничего такого, что исключало бы переход к решению любезной Пашуто задачи, как только критика источника осуществлена. Следуя по стопам Пашуто, А. Г. Кузьмин пытается улучшить аргументацию: «Это положение, возможно, следует несколько уточнить в том смысле, что А. А. Шахматов верил лишь в односторонее движение от памятника к "среде" и совершенно игнорировал движение от "среды" к памятнику» (Кузьмин 1977: 42). Как видим, от Истрина до Кузьмина критика метода Шахматова может менять свое направление на диаметрально противоположное, но при этом как-то последовательно избегает методологической рефлексии.
К числу серьезных возражений следует отнести указание на большой вес, а лучше сказать, конститутивную роль, гипотетического элемента в построениях Шахматова (наиболее полно — Кузьмин 1977: гл. 1). Сам Шахматов, называя свои гипотетические построения «научными фикциями» (1914: 45), обойтись без них не мог, так как его метод предполагает системную картину,— в ней белые пятна должны быть восполнены, иначе невозможно дальнейшее движение. И все же его последователи (Приселков и Лурье) отказались от реконструкции протографов второго порядка, предпочтя иметь дело с элементом неполноты и связанной с ней неопределенности, чем вводить слишком уж гипотетические построения. И все же в той мере, в какой они не отказались от гипотетического компонента, они исходили из чисто эмпирических соображений. Эти соображения не затрагивали наиболее сильных возражений такого рода, что будто у Шахматова и его последователей возникает порочный круг в рассуждениях: гипотеза ведет к выводам, которые затем поддерживают гипотезу. Между тем гипотетичность — неизбежное зло исторических реконструкций. Любая историческая реконструкция основы вается на некотором ограниченном наборе аргументов, с чем неизбежно связана неполнота доказательств. Вместе с тем, любое историческое построение вписывается в герменевтическую ситуацию, которая основана на круге — на герменевтическом круге, который следует отличать от логически порочного (circulus vitiosus, petitio principii): каждый поворот в этом круге основан не на тождестве, а на перемене угла зрения и проверке перспективы новыми данными, так что в общем происходит ее обновление. Это по сути спираль, а не круг. Иначе говоря, и аргументы, и гипотезы подлежат пересмотру в новых фазах, которые достигаются с их помощью.
Здесь нет возможности излагать теорию герменевтики, теорию интерпретации текстов, — я могу лишь сослаться на ее существование (см. основополагающие высказывания в Дильтей 1958). Исследовательская перспектива, которая создает возможность для герменевтического круга и гипотетических построений в его рамках, с теоретико-познавательной точки зрения предпочтительнее чистого скептицизма. Нужно, однако, четко определить границы, в которых гипотезирование остается в пределах герменевтического круга, то есть где последующий пересмотр ожидаем, и за пределами которых герменевтическая ситуация больше неосуществима, где возможна только калейдоскопическая перетасовка тех же принципиально недостаточных данных. Эта граница определима только на конкретном предмете исследования. В случае древнерусского летописания ясно, что его начальный этап находится за пределами герменевтической плодотворности сравнительнотекстологического метода. В дискуссиях последних десятилетий о стратификации ПВЛ стало ясно, что любое построение основывается на произвольном выборе аргументов и перетасовке прежних и является не более достаточным, чем любое другое предприятие подобного рода.
Особая категория возражений вытекает из неприятия того фундаментального условия, что в основе шахматовскои исследовательской перспективы лежит текстологический метод. Л. В. Черепнин (1972), В. Т. Пашуто (1952, 1973) и А. Г. Кузьмин (1973, 1977), если назвать только самых активных оппонентов, критиковали Шахматова за то, что у него филология подчинила себе или даже вытеснила историю. При этом текстология, да и филология вообще, мыслятся как формальное знание, тогда как история противопоставляется им в качестве знания содержательного. В этом возражении нужно разобраться, так как оно затрагивает действительный и важный момент. Прежде всего, текстология, действительно требуя строгих формальных построений, никогда не может быть сведена к чистому формализму: наряду с кодикологией и палеографией она включает содержательный сравнительный анализ, который не знает ограничений в объеме и глубине своей содержательности (см. Лихачев 1962). Если сам Шахматов, как отмечают его критики, редко обращался к данным текстов за пределами сборников, в которых встречаются летописные повести, напр., к дипломатике, и вовсе не обращался к данным археологии, нумизматики, сфрагистики и т. д., то в принципе нет такого знания и такого источника, какие не могли бы быть включены в сферу сравнительно-текстологического исследования и абсорбированы им. Метод такой критикой не затрагивается.
Отдельного рассмотрения заслуживает утверждение, что сравнительно-текстологический метод подчиняет себе исторические знания. Это справеддиво в одном определенном отношении — в рамках реконструкции генеалогии летописания и критики источников, вслед за чем история может доминировать, сколько ей угодно. Но не до того. Дело не может обстоять иначе, если признать, что предмет исследования, древнерусское летописание, — это предмет системный, единый сложный феномен, значимость каждой части которого определяется его местом в полной системе. Исследование такого предмета требует некоторой целостной перспективы. Текстологический метод, основанный на сравнительном анализе, уже чисто операционально задает такую целостную перспективу, которая способна вносить фокус в ничем не ограниченное поле абсорбируемых содержательно-исторических данных. Формальный аспект здесь задает координаты, исходную структурную опору, которая отнюдь не имеет ригидного характера: она способна перестраиваться под влиянием содержательного вклада. Но многообразные, разнородные эмпирические данные истории сами по себе не выстраиваются в целостную перспективу, а строгой содержательной методологии, которая позволяла бы выстроить их в порядке последовательной перспективы, не существует. Кроме того, большая часть данных для периода русской истории до XVI в. исчерпывается из летописей, а ценность летописных данных покоится на критике источников, которая может быть осуществлена только с помощью текстологического анализа. Так что содержательная область исторических данных не может противопоставить текстологическому методу ничего независимого и сопоставимого по системной разрешающей силе. Между тем текстологическая перспектива способна задавать системную ориентацию и гостеприимно абсорбировать частные содержательные данные любого порядка. Иначе говоря, в области древнерусского летописания по отношению к системно-текстологическому методу все исторические дисциплины могут быть только поставщиками фрагментарных данных неопределенной ценности. То доминирование филологии над историей, в котором обвиняли Шахматова его критики, на самом деле является не содержательным, а методологическим доминированием в том узком смысле, что только филология в области древнерусского летописания как целого дает строгую опору для системной координации знания.
Повторим, сравнительно-текстологический метод в изучении летописания дает опору, а не ригидную конструкцию, как это обстоит с концептуально-догматическими построениями (типа гегельянских, марксистских), которые нередко претендуют на роль методологического координатора в области исторического знания. Именно так обстоит дело с упомянутыми критиками Шахматова: они противопоставляли его методу не просто исторические знания, но таковые, скоординированные на основе некоторого постулата насчет истории вообще, в частности, марксистского.
Такой подход, действительно, вступает в противоречие с шахматовским. Но это чистая идеология — науки в этом нет. Дело не в том, что марксистский подход опирается на общие принципы — общие принципы полезны, а прежде всего в том, что марксизм неадекватен в своей претензии на роль философии, ибо его рассмотрения протекают исключительно в плане детерминизма. В гуманитарном же познании детерминизм в качестве всеобщего принципа не работает — мы можем только наблюдать, как события развиваются, и пытаться их систематизировать, устанавливать структурные корреляции, быть может, и типологического характера. Можем даже строить морфологические гипотезы культуры и ее истории. Попытки же установления детерминистических законов в истории никогда никому не удавались. И это вопрос не ограниченности наших знаний, а принципиальной неподдаваемости исторических феноменов детерминистскому объяснению. Вообще детерминизм — концепция, адекватная для классической физики, уже в современной физике наталкивается на ограничения, а в психологии она совсем не действует — здесь это ясно: свобода воли несовместима с детерминистическим объяснением. История сложнее для понимания: она — область действия переплетающихся гетерогенных, в том числе и случайных, однократных, факторов, и поэтому здесь непригодность детерминизма не так ясна. Марксизм неприемлем для историка и в силу еще одного принципиального недостатка — догматичности: заданная схема, обычно субъективно интерпретируемая, требует, чтобы факты с нею соглашались и отменяет поиски позитивно обоснованного понимания. А история, как ни странно, стремится быть эмпирической наукой, хоть это и очень трудно и даже проблематично в гуманитарной области.
Сказанное отнюдь не означает отрицания ценности концептуальных подходов в области исторической науки вообще. Таковые могут обладать высокой ценностью. В отличие от догматического концептуализма в области истории возможны аналитико-реконструктивные концептуальные построения. Так, в самой истории народов концепции имеют место и действуют в качестве производительных и регулирующих сил. Речь идет о культурных концепциях, не сводимых к социально-экономическим факторам. Область культурных концепций составляет особую модальность бытия, не редуцируемую к чему-либо иному. Реконструкции таких концепций, которые действительно имели место в историческом сознании народов, и квазиредуктивные системные реконструкции исторического материала, не поддающегося обобщению самого по себе, вполне возможны. Об этом будет речь далее.
 

Ограничения шахматовской перспективы

 
Пока же от вопроса об общей ценности шахматовского метода перейдем к его более дифференцированной оценке. Наблюдая аргументацию его критиков, можно заметить, что, будучи необоснованной в той мере, в какой она направлена на метод в целом, она тем не менее имеет разную силу соответственно тому, в отношении к какому периоду летописания метод относится. Под этим углом зрения возникает возможность деконструкции метода — обнаружения его внутренней противоречивости и связанной с этим ограниченности.
1. Внутренняя противоречивость метода Шахматова связана с особенностью его предмета. В виду системного единства древнерусского летописания, которое охватывает огромный период с XI до XVII в., возникает кардинальная необходимость рассматривать его в качестве единого предмета, подлежащего единой исследовательской методологии. Между тем состояние сохранившихся памятников позднего и раннего периодов совершенно различно. Большинство летописных сводов и большинство сохранившихся рукописей, содержащих летописи, относятся к XV-XVI вв., то есть здесь богатство сопоставительного материала сочетается с близостью сохранившегося списка ко времени его создания. Здесь сравнительно-текстологический метод работает чрезвычайно эффективно. Не случайно едва ли не венцом всей методологической традиции Шахматова являются две книги Я. С. Лурье (1976 и 1994), посвященные реконструкции картины летописания XIV-XVI вв. Здесь осуществляется с высокой степенью эффективности главная историко-научная задача метода: критика источников и установление исторической картины на основе данных, относительная ценность которых выяснена.
Но метод Шахматов включает движение от поздних летописей и списков к древнейшему летописанию. А в последней области мы встречаем совсем другую ситуацию. Здесь сохранившиеся списки весьма удалены от эпохи, к которой относится первоначальное создание текстов. Перед нами только пересозданные тексты. И сравнительный материал невелик. Здесь сравнительно-текстологический метод, как и более широкий филологический подход, обладает очень ограниченной сферой приложения. И та стратификация летописи — по периодам, авторам и местам создания, по входящим сводам и сводам объединяющим, — которой историк занимается, определялась до сих пор в основном остротой ума исследователя, но не строгой или даже сколько-нибудь обоснованной методологически работой.
Иначе говоря, исследовательская перспектива, построенная на основе сравнительно-текстологического метода, имеет весьма ограниченные возможности по отношению к древнейшему летописанию, представленному ПВЛ. Непризнание этого обстоятельства ведет к вуалированию принципиальной неадекватности стратификационных гипотез в рамках сравнительно-текстологической перспективы. Критика источников в области древнейшего летописания необходима, как во всякой другой области, но она не дает достаточного основания для решения возникающих здесь проблем. В 1957 г. H. H. Ильин писал: «...критический анализ гипотез А. А. Шахматова о составе "Повести временных лет", являющийся очередной задачей источниковедения, в нашей исторической науке еще только начинается» (20). Сорок лет спустя можно сказать: что касается ПВЛ, сама перспектива источниковедения должна быть радикально пересмотрена.
2. Неосуществимость сравнительно-текстологического, или сравнительно-системного, подхода к древнейшему летописанию не отменяет необходимости дифференцирующего, стратификационного подхода, так как в форме ПВЛ древнейшее летописание представляет собой свод, по всей видимости опирающийся на предшествующие своды, и чтобы понять ценность каждой отдельной записи, нужно установить ее место в системе текстов, составляющих ПВЛ. Но даже и состав-то ПВЛ расплывается; вероятно, правы те, кто считает, что проблема выделения редакций ПВЛ не имеет решения на основе известных данных (Кузьмин 1977: 37 и гл. 2). Да и вообще нельзя провести механических границ между текстами, принадлежащими разным сводчикам, ибо каждый последующий сводчик не просто добавлял свой материал, но нередко подвергал обработке весь переписываемый материал и прослаивал его вставками, так что дифференциация может происходить успешно лишь при условии, что выяснены принципы интеграции слоев внутри ПВЛ. Но, не выходя за пределы ПВЛ, установить такие интеграционные принципы невозможно. Привлечение археологических и прочих исторических данных не решает проблемы.
Если задача целостного, системного подхода для позднего летописания решается благодаря системе координат, задаваемых сравнительно- текстологическим подходом, то есть подходом в основе своей формальным, то здесь, в области древнейшего летописания, за невозможностью такого подхода и в виду сужения предметного поля до одного памятника, центр неизбежно, bу default перемещается в содержательную область. В рамках сравнительно-текстологической перспективы содержательные рассмотрения не переходят в своей целостности за пределы частного повествования. В свою очередь, целостный, интегральный подход на уровне свода не может найти оснований в рамках шахматовской перспективы. Интегральный подход, вообще говоря, проблематичен, и нельзя предполагать, что он может быть эффективен для всякого свода. Если он вообще осуществим, то он должен найти особые основания, лежащие за пределами шахматовской перспективы. Далее будет показана возможность такого — скорее исключительного — проекта именно для ПВЛ.
3. Мало того, что целостный внутренний смысловой анализ ПВЛ не осуществим в рамках сравнительно-текстологического метода, так Шахматов сам выдвинул в этом отношении ограничивающую установку. Дело в том, что рассмотрение свода на целостном, системном уровне должно в конечном счете означать не что иное, как реконструкцию главных творческих установок летописцев. Рассматривая такую возможность, Шахматов как будто решил ее положительно. Вот его часто цитируемые слова: «...наши летописи не были официальными актами, памятными записками, механической сшивкою разнородного материала, — это были литературные произведения, дававшие широкий простор личному чувству автора, считавшего себя полным и безответственным хозяином накопленного им материала — предшествовавших летописных сводов, летописей, веденных другими лицами, сказаний, известных по другим памятникам» (1899: 6). Но сравнение летописи с литературным произведением обманчиво: литература — слишком широкое понятие; литературное произведение средневекового писателя — совсем не то, что литературное произведение писателя нового времени, и их целостность задана совершенно различным образом. Впрочем, Шахматов, хотя и обладал отличной интуицией относительно характера находившегося перед ним текста, никогда не анализировал тексты в качестве литературных целостностей (А. Е. Пресняков прав, когда находит, что «летописные своды ожили в его [Шахматова] изучении как ценные создания древнерусского духовного творчества, значительные и важные сами по себе, независимо от их служебной роли как источника исторических сведений» (Пресняков 1922: 164). Но до методологического уровня это отношение к летописям не дошло). Но зато он оставил представление о том, что он понимает под авторской субъективностью: «Из позднейших летописных сводов XII и XIII века мы можем составить представление о том, как пристрастно они освещали современные события: рукой летописца управлял в большинстве случаев не высокий идеал далекого от жизни и мирской суеты благочестивого отшельника, умеющего дать правдивую оценку событиям, развертывающимся вокруг него, и лицам, руководящим этими событиями [...], рукою летописца управляли политические страсти и мирские интересы; если летописец был монахом, то тем большую свободу давал он своей пристрастной оценке, когда она совпадала с интересами родной обители и чернеческого стада, ее населявшего» (1916: 1. XVI). Близость этого взгляда к марксизму не удивительна: Шахматов был представителем русской интеллигенции, воспитанной как раз на протомарксистских радикальных идеях. На деле во взгляде Шахматова отразились не только идеологические установки, но и опыт работы с древнерусскими летописями. Поздние летописи, XV и особенно XVI вв., действительно изобилуют искажениями, обнаруживающими политические приверженности. Последняя прижизненная книга Лурье (1994) дает богатый обзор искажений, переделок, фальсификациий, опущений, сделанных в интересах того или иного князя и демонстрирует, что таковые составляют важнейший план в реконструкции документальной ценности летописей позднесредневекового периода. Он даже говорит о двух историях — одной, оставленной прямыми текстами летописей, и второй, реконструируемой на основе критики источников. Такой взгляд на летописание разделялся как сторонниками, так и противниками Шахматова. Здесь-то и был поставлен предел содержательному анализу древнейшего летописания. Ибо, если для позднего летописания это достаточный взгляд, то он принципиально недостаточен для раннего. В этой же книге Лурье дал ориентир для понимания, почему это так: к XVI в. происходит секуляризация летописания. Причем процесс движения в эту сторону начался гораздо раньше. В начале же, в период складывания ПВЛ, не политические, а религиозные принципы были доминирующими. Ни о каком целостном подходе к раннему летописанию на основе выделения политических пристрастий и светских интересов летописца не может быть и речи. Дифференцирование политических приверженностей авторов отдельных статей летописи в качестве ориентиров для стратификации свода может привести лишь к обнаружению разноголосицы и противоречий. Именно такая ситуация и имеет место, и едва ли не главные усилия исследователей ПВЛ направлены в эту сторону. Это тупик. Тут нужен выход в другое концептуальное пространство.
 

Основоположники культурно-исторического подхода

 
Прежде, чем перейти к идее подхода к ПВЛ, независимого от сравнительно-текстологического метода и дополнительного по отношению к нему, остановимся на трудах двух основоположников такого подхода.
Первым является В. О. Ключевский. В книге «Древнерусские жития святых как исторический источник» (1871) он выдвинул важнейшую мысль, которая должна была бы быть приложена и к русскому летописанию, которое возникло под теми же перьями, что создавали агиографию, но не была. Наблюдая, как жития святых пренебрегают действительностью жизни святого, заменяя их легендой и теологической схемой, и то, как мало может историк извлечь из них в качестве исторических документов о фактах действительности, — все то, чем так озабочены были западные исследователи, в особенности болландисты (см. Сендерович 1988), — он пришел к мысли, что, тем не менее, они являются важными историческими документами: есть документы, свидетельствующие о некоторых конкретных фактах жизни, и другие — являющиеся документами духовной жизни создавших их людей, документами духовной жизни эпохи; и жития святых являются документами второго рода. Чем меньше ценность агиографического памятника в качестве документа фактической истории, тем выше его ценность в качестве документа истории духовной, или ментальной, или культурной.
Именно такого рода относительное различие существует между поздним древнерусским летописанием и ранним. Позднее летописание имеет высокую ценность источника в отношении к фактической истории, которая должна реконструироваться, вопреки искажениям и фальсификациям. Именно в качестве искажений и фальсификаций должны рассматриваться моменты, затемняющие фактическую истину. Преднамеренными искажениями и фальсификациями они и были. Напротив, информативная ценность раннего летописания относительно фактической истории весьма ограничена; раннее летописание обнаруживает следы искажений, иногда, по-видимому, чудовищных, куда более крупных, чем позднее (установить которые, однако, трудно в виду скудости иных источников), во всяком случае, полагаться на него с научной точки зрения невозможно. Гораздо важнее, что тот тип искажений, к которым оно, по-видимому, прибегает, не может быть сведен к фальсификациям ввиду политических интересов, несмотря на формальное сходство и несмотря на то, что и таковые, вероятно, имели место. Главные искажения здесь совершенно иного типа: они относятся к тому же типу, что и агиографические. Перед нами теологические усмотрения в облике истории. Да и по существу ранняя древнерусская историография чрезвычайно родственна агиографии. Иначе говоря, адекватным здесь должно быть погружение в иную перспективу, ту, которая плодотворна для агиографии, — в историко-культурную. Эта перспектива обладает своим собственным основанием, независимым от сравнительно-текстологической. А так как она относится не к эмпирической, а к концептуальной области и к традиции, исключительной в своем монизме, то целостный характер является ее имманентным условием, его не приходится вносить от себя.
Ироническим представляется то обстоятельство, что мысли Ключевского, по-видимому, не остались незамеченными Шахматовым, который говорит о летописи как документе духовной жизни как раз для того, чтобы расшифровать свое понимание духовной жизни в качестве игралища политических страстей. У Ключевского же речь идет о реконструкции парадигм творческого сознания историографа. Взгляд на работу агиографа дает возможность понять нечто существенное о средневековом историографе.
Вторым предшественником предлагаемого подхода был Н. К. Никольский. Он вступил в прямую полемику с Шахматовым как раз по поводу взглядов на летопись как литературную компиляцию и на духовную жизнь летописца как игру политических страстей. В книге «ПВЛ как источник для истории начального периода русской письменности и культуры» (1930) Никольский противопоставил представлению Шахматова о сводческой работе летописца представление об «историографической работе» (23), а его представлению о «тенденциозности исторической, которая выражается в пристрастном освещении фактов, зависящим от субъективной их оценки» он противопоставил «тенденциозность идеологическую, которая зависит от предвзятых теорий и под влиянием их не останавливается пред вымыслами и искажениями старых записей» (24). Никольский всюду видит «следы работы не сводчика, а историографа», следы «ученой работы», которая руководствуется «историческим умозрением» (25). И снова, он предлагает видеть особенность начальной, легендарной части ПВЛ «не как свода, составленного компилятором из случайного материала, а как опыта средневековой историографии, в которой старый летописный материал неудачно был использован для оправдания предвзятых теорий более позднего времени» (30). Никольский называет идеи, руководившие летописцем, «историографической схемой» (85), а свои наблюдения «идеологическими» (89).
Слово «идеологический» оказалось спасительным и роковым для Никольского. Марксисты, склонные к шибболетам, приняли его за своего союзника (мимикрия, вероятно, не противоречила и авторским намерениям) и не поняли. Кузьмин многократно цитирует Никольского в качестве своего союзника в полемике с Шахматовым. Но союз этот основан на недоразумении, как, впрочем, и полемика. Для Кузьмина идеология — это общественная, классовая идеология, то есть та самая идеология, которую признавал Шахматов, находивший, что «рукою летописца управляли политические страсти и мирские интересы». Для Кузьмина, идеология — это «идеология эпохи», это связь с «общественно-исторической средой, в которой возникли и обращаются изучаемые памятники» (1977: 53). Между тем для Никольского идеология — это «предвзятые теории» и «историографические схемы», которые вытекают из различных способов построения христианской истории, а не из классовых интересов. Тут произошло смешение разных идиолектов, расслоение которых регистрируется в языке эпохи (На возникающей тут амбивалентности играл одно время M. M. Бахтин, называвший идеологией все, что относится к области идей, и отлично знавший, что для марксистов это только идеи, выражающие классовые интересы).
К марксистскому пониманию идеологии может быть адресован тот же упрек, что Никольский адресовал Шахматову: в этом аспекте обнаруживается только субъективная позиция летописца, а она, даже если и отражалась, не была существенной. Субъективной она является в одном определенном отношении — потому что выражает интересы летописца как человека (хоть бы и как члена группы), тогда как «историографические схемы» сверхиндивидуальны до такой степени, что вообще зависят не от положения данной личности, а от его культурной принадлежности. Не то, чтобы выбора у летописца не было, но выбор лежит в области филиации некоторой универсальной в данной культурной традиции установки.
Различение идеологий в тексте ПВЛ в смысле Никольского — важный шаг, поскольку при этом мы выходим в культурную перспективу. Никольский это ясно подчеркнул, обратив свое внимание на трактовку в летописи культурной истории Руси, указав на решающую роль сказания о происхождении христианской культуры Руси. Здесь все дело для него в установке на культурный генезис. Как раз правдивость передачи фактов истории крещения Руси он ставит под сомнение. Здесь, кажется, впервые в области исследования древнейшего русского летописания мы действительно выходим за пределы исследовательской перспективы, начертанной Шахматовым. Никакие аспекты русской истории, предлагаемые другими оппонентами Шахматова,— от археологических до классовых — не способны дать принципов, организующих летописание, и потому нуждаются в системной перспективе, заданной сравнительно-текстологическим методом, чтобы быть как-то интегрированными в осмысленном историческом контексте. Наоборот, в культурной области мы находим такие принципы. Более того, культурная сфера легко предстает в виде единого смыслового контекста с его различными возможностями и действительными филиациями, потому что это христианская, монистически ориентированная традиция. Наконец, искомая культурная перспектива выходит за пределы русской истории, для которой специфически и уникально разработан шахматовский метод.
 

Культурно-историческая перспектива

 
Итак, выход за пределы шахматовской перспективы в рамках научной методологии возможен. Это выход в позитивную область тех текстов, которые были источниками знаний об истории для зачинателей древнерусского летописания. Обращение к контексту этих источников задаст контекст мышления первых летописцев и позволит увидеть в дошедших до нас ранних летописных текстах смыслообразующие конфигурации и стоящие за ними намерения и приемы, которые проливают совершенно новый свет на эти тексты и таким образом действительно дают дополнительный смысловой подход, который образует новый герменевтический круг в союзе с шахматовским подходом, замкнутым в рамках русских источников.
Дополнительные обстоятельства: этот подход иной не только по источникам, но и по методологии — в нем господствует не генетическая система отношений, а контекстуальная: внутренний анализ летописных текстов здесь включается в интертекстуальную перспективу. В нее входят, с одной стороны, христианские тексты, основополагающие для понимания истории, основополагающие тексты славянского христианства, а также и все дошедшие русские тексты, помимо летописи, которые имеют отношение к становлению исторического сознания в древнерусском XI в., а таковыми были все тексты элитарной древнерусской культуры. Привлечение последних не ново, но ново то, что здесь эти тексты берутся не в их буквальном влиянии друг на друга в качестве прямых источников переписки и переделки (без умаления важности этого аспекта), а в качестве членов единого культурного сообщества; здесь они проливают свет друг на друга, дополняют друг друга, помогают понять друг друга по сопринадлежности в одном культурном предприятии, которое они осуществляют совместно. Здесь возникает возможность понять этот контекст как область действия некоторых однотипных смыслопорождающих сил.
Соответствующим в этих рамках должен быть и подход к сводам. Как генетический, так и социально-идеологический подход (то есть в отношении к политическим ориентациям летописцев) нацелены на установление различий между текстами, входящими в свод. Их прагматическая функция — прямая стратификация свода. Их следует, т. о., определить как дифференцирующие подходы. Наоборот, контекстуальный подход нацелен прежде всего на поиски интегральной перспективы, поиски того, что составляет основу единства разнообразных текстов в рамках свода, что делает их участниками единой работы. В случае ПВЛ это — работа по созданию исторического осмысления событий. Рассмотрение интегрирующих усилий этого свода, поставленное в контекст, образованный теми христианскими текстами, на которые опиралась мысль первых летописцев, ведет к обнаружению смыслопорождающих сил, действующих в этой новой области — в качестве особой, весьма своеобразной разновидности тех сил, что действовали в контексте их источников.
Необходимость обращения к культурно-исторической перспективе основана на различии между характером позднего и раннего летописания, а не только в виду состояния сохранившихся текстов. Продолжатель, работающий на продвинутой стадии летописания, находит традицию готовой. Он не задумывается над тем, что такое история и как ее пишут. Он имеет перед собой образцы историографии в текстах ближайших предшественников и понимает их в меру своей добросовестности или ангажированности, которая в поздние периоды налицо. Для зачинателя же сама задача построения истории — это проблема. Он не простой собиратель знаний, документов и устного предания. Он не документалист и не фольклорист. Думать так — это модернизация. Он, как всякий средневековый писатель, — экзегет. Его метод — экзегеза. Он приспосабливает свое зрение к традиции, к которой хочет подключиться, и к парадигмам, которым должен следовать в своей работе.
Но поскольку он зачинатель, у него нет непосредственных предтеч. Он находит и традицию, и парадигмы в исторически далеких от него основополагающих текстах. Этот зазор между ним и его источниками отличает положение зачинателя от положения продолжателя. Его источники: во-первых, Священная История, во-вторых, греческие хронографы. Хотя последние в некоторой степени заполняют гигантский промежуток между ним и Священной Историей (а иногда выступают и в роли ее заменителей), тем не менее, даже и с таким дополнением все это достаточно далеко от его собственной современности. Он отлично сознает это обстоятельство и концептуализует его. Священная История евреев и греко-римская история связаны непрерывностью, Иисус принадлежит Священной Истории и, будучи царского рода, венчает историю ее царей, а его ученики — уже часть греко-римской истории. Т. о., связь эта мыслится антропоморфно, как личная, квази-династическая передача. Эта передача в отношении Руси прервалась. Поэтому зачинатель при всей его традиционалистической ориентации сознает, что перед ним новая задача. Его задача заключается в том, чтобы события жизни его собственного народа подключить к универсальной, то есть христианской истории, таким образом подключить ее к историографической традиции, извлечь из области внеисторического бытия и баснословия и, собственно, сделать историей. Это осознание огромного концептуального масштаба требует от зачинателей русского летописания быть больше, чем собирателями материалов, или сводчиками. Чтобы стать летописцами, они должны прежде всего быть теологами и историософами. Это единственный такой момент в истории, никогда больше такой задачи перед летописцами не будет. Те источники, по которым они учились тому, что такое история, — это доступные им книги Священной Истории евреев или отрывки из них, Толковые Пророчества отцов церкви и греческие хроники и хронографы, передающие Священную Историю и ее продолжение, а также и Деяния и Послания апостолов, где толкуются проблемы подключения к истории новой ее ветви. В этом же ряду находится и традиция апостолов славян Кирилла и Мефодия. Во всех этих источниках историософия и историография предстают как истолкование событий на основе Священного Писания, то есть в качестве экзегезы. Тут нельзя не быть теологом. Что до историософии, то кирилло-мефодиевская традиция (паннонские жития Кирилла и Мефодия) прямо учит необходимости опоры на мудрость, Софию (См. в паннонском житии св. Кирилла, гл. 1, семилетний Константин сообщает свой сон о выборе супруги: «Я же, рассмотрев и разглядев всех, увидел одну прекраснее всех, с сияющим ликом, украшенную золотыми ожерельями и жемчугом и всей красотой, имя же ей было София, то есть Мудрость, и ее я избрал» (Сказания о начале: 72)). Согласно кирилло-мефодиевской традиции, новые начала возможны; новое начало может быть понято именно как драматическое подключение к традиции. Традиционная экзегеза дает для этого необходимые парадигмы. И все это требует способности мыслить крупно.
Это ситуация парадоксальная: она требует соединения смиренной дисциплины и смелости. Требуемая крупность и дерзновенность мысли не может быть подчеркнута самим автором. Наоборот, в согласии с культурой средневекового авторства, новизна и смелость должны быть скрыты в тени авторитетного слова. Поэтому в течение тысячи лет не замечалась смелость и масштабность мысли первых летописцев — они мнились собирателями. А между тем они имели дело с такими гигантскими проблемами, как: Что такое история? Как события наблюдаемой, современной жизни становятся историей? Как включить русские события в универсальную историю?
Простое собирание здесь не годится. Создатели восточнославянской историографии хорошо знали разницу между языческим баснословием и христианской историей. История для них и есть принадлежность христианства — в противоположность а-историческому баснословию язычества. Христианство в качестве культуры мыслится прежде всего как историческая культура, или культура историзма. Разумеется, такая, которая должна покончить с историей в конечном счете, но чтобы достичь этого, она должна быть одержима проблемой историчности. Вместе с тем историческая перспектива позволяет включить и баснословие в свой контекст в качестве своего иного, по принципу отрицательного параллелизма (Сендерович 1994: 137-155). История — не простая передача сказаний, а их осмысление в виду исторической телеологии, или, на теологическом языке, — в виду провиденциального плана истории. На такой уровень летописцы никогда больше не поднимались. Это уникальный момент в истории летописания. И он-то попадает в слепое поле шахматовской перспективы.
Главная черта христианского историзма вообще — это универсализм. Особенность христианской традиции заключается в том, что она опирается на историческую концепцию, которая включает в свою перспективу не только абсолютное начало, что свойственно и многим другим, но и план для всего рода человеческого. Для каждого события, чтобы оно стало историческим, должно быть найдено место во всеобщей схеме событий — в целостном контексте Священной Истории, которая вытекает из Священного Писания евреев. Как это место определяется в этом контексте, зависит от интерпретации общей христианской истории, то есть это проблема экзегетическая, допускающая варианты. В общем виде христианская история представляет собой дерево, корни которого находятся в книге Бытия, а плоды — в современности. Проблема каждой национальной истории предстает как проблема прививки на дереве универсальной истории (см. образ маслины на святом корне и привитых к ней ветвей дикой маслины у ап. Павла, Римл. 11: 16-18).
Проблема эта решалась у разных народов разными путями и с акцентом на разных аспектах. В большинстве случаев христианство вручалось народу тем или иным апостолом или его продолжателями. Римско-католическая церковь унаследовала апостольскую преемственность, идущую от св. Петра. Английское христианство мыслит свою историю иначе — оно ведет себя от знавшего Христа Иосифа Аримафейского, а лучшие рыцари Круглого Стола — и прямо, биологически от него и его родственников (см. Расхожую версию [Vulgata] Артуровского цикла). Во всех случаях важна была непрерывная линия связи с основополагающей фигурой христианства.
Что касается начального русского летописания, то здесь можно различить несколько творческих историософских установок, конкурирующих друг с другом в ПВЛ. Эти установки руководят отбором материала, его интерпретацией, опущениями и коррективами в унаследованном материале, композиционным построением. Н. К. Никольский различал здесь две основные ориентации: славянофильскую и грекофильскую. Первую он считал начальной, сохранившейся в тексте первой половины ПВЛ, а вторую — поздней. Проделанная Никольским ценная реконструкция этих двух ориентации, или установок, в ПВЛ представляется мне все же не вполне удачной — по принципиальным соображениям. Подобно Шахматову (1940: 80-92), Никольский полагал, что «Сказание о преложении книг на словенский язык» в ПВЛ имело западнославянский источник. Он считал, что в этом источнике сообщалось о культурном единстве западных славян и полянской Руси, что он, во-первых, отражал историческую реальность, во-вторых, начальное русское летописание было его прямым продолжением. Если, по всей видимости, это сказание и может быть признано созданным на основе западнославянского источника, то упоминание полян наряду с западнославянскими племенами в этом сказании скорее всего внесено по смежности этого этнонима с польскими полянами. Важнее для нас в настоящий момент допущенная Никольским методологическая непоследовательность. Концепция продолжения уже вполне готовой и исторически правдивой традиции не соответствует его собственной мысли, которую он противопоставил шахматовской, — что древний летописец не был собирателем и сводчиком, а идеологически (в смысле: на уровне идей; я бы сказал: концептуально) тенденциозным писателем и самостоятельным создателем исторических построений и носителем исторического умозрения. Надежнее обойтись без допущений относительно несохранившихся непосредственных источников, которые ему уже предписывали ориентацию и которые он, якобы, мог без особых хлопот продолжать; надежнее полагать, что культурное единство с западным славянством имело место в головах первых летописцев Руси, поскольку кирилло-мефодиевская традиция заставляла смотреть в ту сторону, откуда пришло учение апостолов славянства, и что это единство было выбором культурной ориентации, актом волевого присоединения. Если западнославянский источник и существовал, то и он нуждался в новом контексте, в котором он мог быть абсорбирован и ассимилирован.
В общем же, в ПВЛ можно различить, по-видимому, не две, а большее количество историософских схем, каждая из которых проявляется как смыслои формообразующая сила в историческом повествовании. Ни одна из них не имеет тотальной силы. Но можно выделить наиболее ранние и наиболее поздние среди них. Обнаружение планов ПВЛ, основанных на разных конкретных схемах в рамках христианской историософии, на разных концепциях может быть соотнесено с теми стратификациями, которые предлагались в рамках шахматовской традиции. Взаимодействие культурно-исторической и сравнительно-текстологической перспектив может оказаться плодотворным.
Никольский чутко указал на наиболее ранний концептуальный слой ПВЛ, но преобладает в качестве завершающей интегративной тенденции ПВЛ,— то есть оформила ПВЛ как таковую, — на мой взгляд, не грекофильская (хотя и эта должна быть реконструирована в качестве одной из организующих повествовательных сил), а другая ориентация, которую я назвал бы нативистской. На следующих страницах я предлагаю ее краткий очерк в качестве примера того, как культурно-историческая перспектива может позволить выделение слоя в ПВЛ и, соответственно, дать независимый и встречный подход по отношению к сравнительно-текстологической.
Сразу же намечается двуступенчатость дальнейшего плана. Реконструкция культурно-исторической перспективы, как она была установлена христианской мыслью, и прямого отклика на нее в самых первых древнерусских элитарных текстах даст историософскую концепцию вступления Руси во всеобщую историю, которой руководствовались основоположники восточнославянской историографии в своем повествовании о крещении Руси. Рассмотрение в этом контексте историографии древней Руси по крещении даст историософскую концепцию, руководившую составлением повествования о ранней государственной истории древней Руси.

 

Нативистский план ПВЛ

 
То, что я назвал нативистской установкой, выражено не только в ПВЛ, но еще прямее в двух других текстах, которые относятся, соответственно, к середине и к концу XI в., — в «Слове о законе и благодати» митрополита Илариона и в «Чтении о Борисе и Глебе» черноризца Нестора. Авторы этих двух текстов несомненно относятся к кругу духовных основоположников и сподвижников составительской традиции ПВЛ и могли быть в числе ее непосредственных зачинателей. Их историософская концепция исходила из того, что Русь не случайно пришла к христианству позже других народов. Эта особенность рассматривается как провиденциально знаменательная, обусловившая характер событий, а точнее говоря, — интерпретацию этих событий. Задержавшись в язычестве дольше тех народов, которые были в сфере апостольских трудов, Русь только путем чуда смогла преодолеть свой отрыв от истории. Чудо это — внезапное просветление князя Владимира — свидетельствует об особом провиденциальном плане, в котором Руси отведена особая роль,— роль людей одиннадцатого часа (подробный анализ — Топоров 1988), по Нестору, и святой земли, по Илариону (подробный анализ — Сендерович 1998).
В ПВЛ мы находим ту же концепцию. ПВЛ: «Володимеръ же просвѣщенъ самъ. и сынове его. и земля его» (6496 г.); «...и дьаволъ стеня глаголаше: "Увы мнѣ, яко отсюда прогоним есмь, еде бо мняхъ жилище имѣти, яко еде не суть ученья апостольска... и се уже побѣженъ есмь от невѣгласа, а не отъ апостолъ, ни от мученикъ, не имам уже царствовати в странахъ сихъ"» (Памятники 1978: 132); «Сим же раздаяномъ на ученье книгамъ, сьбыться пророчество на Русьстѣй земли, глаголюще: "Во оны дни услышать глусии словеса книжная, и яснъ будетъ языкъ гугнивых" [Исайя 29: 18]» (там же: 134). И т. д. Эта концепция, как никакая другая, охватывает все построение ПВЛ, задает его композицию и выбор экзегетических средств для решения актуальных проблем.
Рассмотрим сначала внутреннюю структуру ПВЛ, а затем прочитаем функции этой структуры в том широком культурном контексте, в котором этот текст возник. Если посмотреть на текст ПВЛ (По Лаврентьевской летописи, дополненной по Радзивиловской — как это делает О. В. Творогов в издании Памятники 1978; там, где это необходимо, даются оговоренные цитаты и ссылки по Полному собранию русских летописей.) в целом, то в нем можно различить две крупные, примерно равные части: 1) От начала до смерти Владимира Святославича; 2) От мученичества Бориса и Глеба до начала княжения Владимира Мономаха включительно, которое отмечено вторым перенесением мощей этих святых (1015 г.). Первая часть стилистически отмечена: она изобилует легендарными сообщениями, фактические исторические сведения в ней скудны, специфических дат нет, и текст густо прострочен историографическими многоточиями — сериями пустых указаний лет: «В лѣто 6361. В лѣто 6362. В лѣто 6363. В лѣто 6364. В лѣто 6365» (Во второй части историографическое многоточие встречается только однажды и то состоит лишь из двух дат (6542, 6543) и относится к ее началу, к переходному периоду). Вторую половину каждой из частей соответственно завершает княжение одного из Владимиров— Святославича и Мономаха. Каждая из этих двух частей, т.о., в свою очередь двусоставна: состоит из предыстории и истории каждого из Владимиров. В первой части эта двусоставность соответствует принципиальной структуре христианской историософии, согласно которой есть история до христианства и история христианства, — соответственно здесь: а) история Руси до христианства и б) история крещения Руси. Каждая из двух фаз первой части отмечена абсолютным началом — пересказом всеобщей истории, первый раз от расселения народов и второй раз, в собственно христианской части, — от создания неба и земли, в речи Философа, в эпизоде выбора религии Владимиром. Во второй части ПВЛ также различимы две крупные фазы: а) история от смерти Владимира Святославича до начала истории Владимира Мономаха и б) история последнего до вокняжения в Киеве. Начало первой отмечено мученичеством Бориса и Глеба, начало второй — перенесением их мощей в 1072 г., каждая фаза этой части отмечена обширной статьей по истории Киево-Печерского монастыря. Как видим, композиционное построение весьма основательное. Между тем оно никогда не было предметом серьезного внимания.
Словом, эта композиция ориентирована на двух Владимиров (Как показал Шахматов, редакция (которую он считал второй) ПВЛ была осуществлена в Михайловском Выдубицком монастыре, который был монастырем князя Всеволода Ярославича, и поэтому пристрастие к его семейству здесь ожидаемо, а произошло это во время княжения Владимира Всеволодовича Мономаха. (Шахматов 1916: Введение). Это пристрастие, однако, не должно стать основанием для упрощенных выводов) и в то же время указывает на двойную целевую установку ПВЛ — на двойной фокус ранней русской историографии. Такая четкая и непростая композиция не может быть случайной. Она свидетельствует о крупном и сложном интегративном плане. Но сама по себе она лишь указание, намек, который дает лишь некоторую ориентацию для дальнейших поисков. Самая очевидная предметная основа композиции ПВЛ заключается в том, что первая часть посвящена истории прихода Руси к христианству, а вторая — начальной истории христианского государства, династической истории первых поколений христианской Руси. Кроме того, отмеченная выше бинарность композиции на двух ее уровнях указывает на необходимость рассмотрения каждой части по отношению к парной. Такое рассмотрение дает следующие результаты.
Двойной фокус ПВЛ связан со слитностью двух проблем: проблемы христианизации Руси и проблемы династической истории по крещении. Хотя первая часть сосредоточена на первой проблеме, а вторая — на второй, обе проблемы актуальны на протяжении каждой из частей: проблема христианизации Руси не заканчивается крещением, и проблема династическая, обострившаяся по смерти Владимира I, имеет свою предысторию. Между ними имеется интимная связь. Именно нативистская концепция крещения, то есть представление о том, что Русь вошла в христианскую историю своим уникальным путем, отличающим ее от всех прочих ветвей христианства, вошла не в колее апостольской традиции, а путем преодоления разрыва с нею, самочинно, в результате чудесного просвещения, откровения, данного собственному языческому князю, — эта концепция дает почву и для решения династической проблемы, актуальной в пору создания ПВЛ.
Итак, история, как она предстает в ПВЛ, имеет двоякий характер: она предстает как повествование о процессе христианизации народа и о государственности как процессе. Эти два предмета, хотя они и тесно связаны, не могут быть одним и тем же предметом — государственная история не сводится к истории христианизации, но вместе с тем государственная история протекает в рамках истории христианизации. В этой двойной перспективе христианский смысл со всей очевидностью доминирует над государственными событиями, задает им смысл. Но государственная история, как всякая эмпирическая стихия, — трудный предмет, он сопротивляется четкой концептуальной схеме. Поэтому совмещение указанных двух планов возможно только при искажающем идеологическом влиянии одного на другой. Замечательное достижение ПВЛ заключается в том, что это влияние сказалось в создании на геологической основе концепции о характере государственного процесса — концепции последовательной, позволившей упорядочить такую хаотическую область, как династические перипетии, и таким образом осмыслить их, то есть сделать историей в средневековом смысле, отождествляющем исторический смысл с провиденциальным планом.
Именно характер государственного процесса был основной нерешенной проблемой, стоявшей перед создателями русской историографии. При этом ясно было, что проблема эта должна решаться, исходя из особого характера одного события — прихода Руси к христианству. Но и это свершившееся событие еще требовало осмысления. Необходимость же осмысления возникла как раз перед лицом проблемы актуального государственного процесса, в виду задачи понять и его как процесс, имеющий исторический смысл. Эта обоюдная зависимость исторического смысла двух проблем — прихода Руси к христианству и государственного процесса после крещения — пронизывает не только ПВЛ, но все ранние русские тексты, так или иначе касающиеся истории, будь они из области гомилетики, агиографии или паремийных чтений.
Государственная проблема в контексте ПВЛ — это проблема династической истории. Это проблема законности престолонаследия в Киеве. Здесь находит свое место политический аспект. Однако последовательная христианская перспектива, строго говоря, не нуждается ни в традиционном порядке вещей, ни в юридическом. Все священные истории строятся на аномалиях. В чем христианская история заинтересована в принципе, так это в нахождении некоторого особого, высшего порядка. Во внешнем, риторическом плане проблема выглядит как этическая — на этом обычно и останавливаются. Но внимательный взгляд должен заметить осложнения: проблема права превращается из юридической в проблему морального права, проблему правоты, праведности и, в конечном счете, провиденциальной благодати. Это, таким образом, проблема выяснения провиденциального плана и отношения исторических фактов к нему. В одном из важнейших эпизодов летописи, в рассказе об убиении Святополком Окаянным братьев Бориса, Глеба и Святослава, говорится: «Помысливъ высокоумъемь своимь, не вѣдый яко «Богъ даеть власть, ему же хощетъ; поставляет бо цесаря и князя вышний, ему же хощеть, дасть»» (Памятники 1978: 154; 1015 г.). Моральный порядок и моральное право не определяются в рассматриваемой перспективе набором моральных норм — проблема решается в плане провиденциальном, который независим от норм и возвышается над частными деяниями отдельных лиц и их независимой ценностью. То, что летописец при этом на каждом шагу морализует, всегда заслоняло в глазах исследователей более глубокую неморалистическую основу его повествования.
Борьба за верховную власть на Киевской Руси происходит на фоне архаической германо-варяжской практики, так называемого родового суверенитета (из последних работ см. Назаренко 1986: 150), согласно которому весь род Рюриковичей участвовал в княжении, причем верховная княжеская власть переходила от старшего брата к следующему по старшинству (латеральный принцип, принцип сеньората, лествичный принцип). Эта практика вела к осложнениям и не имела оснований в Священной Истории, на которую ориентировались представители церкви, взявшие на себя задачу создания русской историографии. Так, в «Слове о законе и благодати» прославляется династия Ярослава Владимировича, причем подчеркивается переход власти от отца к сыну в четырех поколениях от «старааго Игоря» (ср. Чичуров 1990: ч. 1, гл. 1), осложнения же на этом пути опускаются. В этом мог видеться выход из ситуации непрерывной борьбы за верховную власть между братьями. Византийская традиция не давала хорошего примера в этом отношении: в Византии захват императорского престола был привычным делом. Исторический факт таков, что существующая практика наследования и разделения власти вела к непрерывным междоусобным войнам главным образом вокруг Киевского престола. Это были по существу братоубийственные войны, и они были неизбежным условием данной системы власти.
Чтобы реконструировать провиденциальный план, которым руководствовался летописец, нужно заметить некоторые закономерности династической борьбы в четырех поколениях князей от Владимира Святославича до Владимира Всеволодовича. Сама идея закономерности в этом отношении должна показаться странной. И она была бы странной в самом деле, если бы речь шла о фактической истории. То, что закономерность здесь все-таки обнаруживается, означает, что она относится к концептуальному плану ПВЛ.
Одна регулярность династической истории Святославичей очевидна: в каждом их четырех поколений борьба за власть приводит к победе младшей ветви и завершается окончательным ее утверждением на киевском престоле. В качестве эмпирического факта это не столько закономерность, сколько узор судьбы. Но узор становится знаком, поскольку он становится знаменательным для летописца — в ПВЛ можно обнаружить историософскую концепцию, соответствующую этому факту. Она просматривается в том, как освещаются события, как в них выявляется смысл, как они становятся фактами истории под пером летописца.
Распространение историософской концепции, выработанной в отношении христианизации Руси, на династическую историю получило в конце концов мифопоэтическую трактовку и в этом виде яснее всего усматривается. Обратимся к статье 1093 г. В ней есть такой эпизод. Когда умер киевский князь Всеволод Ярославич, Владимир Всеволодович, вместо того чтобы, как это было принято до того, вступить в борьбу за престол своего отца, неожиданно уступил его двоюродному брату Святополку Изяславичу, отец которого сел на киевском престоле сразу после смерти Ярослава. Владимир решил сделать так ради мира между князьями — поступок христианский, до того невиданный. После чего двоюродные братья собираются на совет, чтобы решить, как им вести себя по отношению к половцам, которые стали серьезной угрозой. Святополк предлагает немедленно выступить в поход против них, Владимир же возражает против похода. И это тот самый Владимир, который позднее становится знаменит своими победами над половцами в походах, которые он дважды затевает вопреки возражениям Святополка. Во всех случаях, впрочем, его действия объясняются интересами мира. На мой взгляд, весь эпизод 
еси... Георгие» — поется в церковном гимне о св. Георгии. Тут возникали возможности для мифопоэтической интерпретации имени. Оба Владимира принадлежат к одному типу. Точно так же к одному типу принадлежат два Святополка. Казалось бы, между Святополком Владимировичем и Святополком Изяславичем огромная разница: первый совершил братоубийство и заслужил прозвище Окаянного, второй же правил Киевом 20 лет, совершил множество достойных хвалы дел, строил церкви и монастыри и делал многое другое, что положено христианскому государю, что и подытожено в похвале ему по поводу его смерти в статье 1113 г., и все же в ПВЛ поставлен знак того, что и второй Святополк относится к той же категории, что и первый. Святополку II вменяется роковая вина, напоминающая о братоубийстве Святополка I: ослепление двоюродного брата, Василька Теребовльского. Замечательно, что освещение этого события двоится: главным зачинщиком указывается кн. Давид, Святополк якобы лишь поддается на его уговоры, летописец повторяет это обстоятельство. И все же на Святополка как на старшего ложится главная вина: «И се влѣзоша послании Святополком и Давыдом», «И приступи торчинъ, именемъ Беренди, овчюхъ Святополчь, держа ножь...» (Памятники 1978: 252). Как бы там ни было, но ослепление брата в сочетании с преступлением крестоцелования (Васильку была обещана неприкосновенность) становится роковой виной Святополка. Владимир приходит в ужас, узнав о преступлении: «Володимеръ же слыша, яко ять бысть Василко и слѣпленъ, ужасеся, и всплакавъ и рече: "Сего не бывало есть в Русьск'ѣй земьли ни при дѣдѣх наших, ни при отцихъ наших, сякого зла"» (Памятники 1978: 254). Восклицание это должно лишь установить оппозицию между Святополком и Владимиром в пользу последнего. Между тем прецедент, конечно же, был — убиение Бориса и Глеба. Более того, вся суть в том, что ослепление Василька и есть повторение первоначального злодеяния; ослабленная форма — ослепление вместо убиения — отражает прогресс христианства, как и не злодейская окраска фигуры Святополка II. В ПВЛ есть прямой знак связи этих двух событии: Глеба зарезал повар «именемь Торчинъ» (Памятники 1978: 150), Василька ослепляет овчар торчин — здесь это, правда, не имя, а племенная принадлежность (из племени торков), но, должно быть, то же имело место и в первом случае. Перед нами, т. о., вариант братоубийства, совершенного Святополком I. Парадигматическое мышление устанавливает важную эквивалентность двух носителей имени Святополк. Т. о. подтверждается расширенное понимание столкновения имен в эпизоде 1093 г. Более того, подтверждается предположение о значимости имен.
Итак, мы видим, что летописец придавал значение именам и категоризировал князей по именам. (Не в этом ли смысл того обстоятельства, не получившего до сих пор удовлетворительного объяснения, что христианский летописец называет князей нескольких поколений по крещении руси их языческими именами, хотя знает их христианские имена и иногда упоминает их, но лишь вскользь?) Не станем преувеличивать значение этих двух установленных обстоятельств. Игра именами не выдает сути историософского отношения к их носителям. Но и не станем преуменьшать: имена вне сомнения маркируют эту концепцию. Смысл же ее должен быть найден на другом уровне.
Заметим теперь, что оба Владимира представляют младшие ветви в борьбе за киевский престол, а оба Святополка — старшие. Можно убедиться в том что для летописца это факт не безразличный. Летописец всегда в некотором решающем смысле находится на стороне того, кто представляет младшую ветвь в династической борьбе, хотя бы за старшим и признавались весьма значительные заслуги и добродетели, и, наоборот, представителю младшей ветви любые проступки прощаются, не вменяются в вину, не служат поводом для морализации вообще склонного к этому летописца. Именно такого рода расстановка акцентов имеет место сплошь в ПВЛ. Это обстоятельство настолько противоречит проповеди повиновения старшему брату, столь очевидной, например, в эпизоде о Борисе и Глебе, что историки его не замечали, несмотря на его масштаб. Но в том-то и дело, что средневековые тексты неоднородны. В них нередко присутствуют несовместимые или плохо совместимые, во всяком случае, разнородные тенденции. Даже в тех случаях, когда автор одно лицо, он не чувствует потребности быть непротиворечивым и охотно обращается к разнородным авторитетным источникам или осуществляет разнородные тенденции (ср. Еремин 1966). В ПВЛ есть стандартная дидактическая тенденция, сказывающаяся на риторическом уровне. Между тем совсем независимо от этого проходит другая, собственно историософская тенденция — она сказалась менее всего в риторике, а более в повествовании.
Первым нарушил порядок престолонаследия Владимир Святославич. Он — первый младший брат в роде Рюриковичей, отобравший престол вместе с жизнью у старшего. Он же — первый христианский князь, святой равноапостольного чина. Ролью крестителя Руси и принадлежностью к парадигме обращенного великого грешника (см. Сендерович 1996) нейтрализовано нарушение им закона — никаких моральных оправданий братоубийства для него поэтому не требуется (Должно быть, это и было конечной целью «Слова о законе и благодати». Заметим, что с точки зрения постороннего наблюдателя истории, к роду Владимира приложимы слова пророка Натана, обращенные к Давиду по поводу Вирсавии: «Итак, не отступит меч от дома твоего во веки за то, что ты пренебрег Меня и взял жену Урии Хеттеянина, чтобы она была тебе женою» (2 Царств 12, 10), но летописец так думать не может: правда, что Владимир женился на «грекыне» до принятия христианства, то есть по неведению, но ведь Каин был наказан, несмотря на его неведение. Все это древний летописец знал отлично, но у него были решающие соображения другого порядка).
У Ярослава Владимировича подобной миссии нет. Ему не выдержать подобной ноши, между тем он замешан в усобицах с братьями. И вот на фигуру его старшего брата Святополка падает кровавая тень братоубийства (Его аномальное рождение от монахини-расстриги должно читаться в контексте других подобных сообщений, как рождение Всеслава Полоцкого, то есть, скорее, как знак идеологической отмеченности, чем как исторический факт). Братоубийство уже было принято — в случае Владимира — без каких-либо последствий, но в данном случае отношение к убийству совсем иное: оно оказывается неискупимой виной, единственным в своем роде, образцовым преступлением. Борис и Глеб принимают мученическую смерть, они — святые мученики. Причем тип их святости не имеет предшественников в византийской традиции: никто не принуждал их отказаться от веры, что традиционно наделяло мученичество святостью. Почему же они святые мученики? Обычное объяснение: оттого что они уподобились Христу, добровольно приняв мученичество, став добровольной жертвой и тем самым подтвердив, что они не от мира сего — не соответствует канонической практике. Особую, русскую версию святости видят в том, что они отказались сопротивляться воле старшего брата. Это сомнительная интерпретация, ибо феномен канонизации невинно убиенных юных принцев как раз в ту эпоху известен не только на Руси, но и в других христианских странах. Не в том ли дело, что они младшая братия? О значимости этого факта речь пойдет далее.
Как показали исследования, наибольшее количество противоречий найдено в сообщениях о начале княжения Ярослава и о Борисе и Глебе. Уже конец княжения Владимира отмечен странностью. Статья 1014 г. заканчивается следующим образом: «И рече Володимеръ: «Требите путь и мостите мость», — хотяшет бо на Ярослава ити, на сына своего, но разболеся», а статья 1015 года начинается так: «Хотящю Володимеру ити на Ярослава, Ярославъ же, пославъ за море, приведе варягы, бояся отца своего; но Богъ не вдасть дьяволу радости. Володимеру бо разболѣвшюся... в ней же болести и скончался мѣсяца нуля в 15 день» (Памятники 1978: 144). Нуждается в объяснении, почему Иларион в своей историософской проповеди, произнесенной в середине XI в., не упоминает Бориса и Глеба, почему Ярослав не назвал их именами — языческими или христианскими — ни одного из своих сыновей, а внук его от старшего сына, Изяслава, при жизни Ярослава назван именем их убийцы, Святополка (вопросы поставлены Алешковским 1971: 86). Словом, вряд ли убийство Бориса и Глеба может быть без дальнейших вопросов отнесено к Святополку, а Ярослав признан их защитником. Тем более примечательно, что второе братоубийство становится началом моральной системы координат для всех дальнейших событий. Закономерен вопрос: чем отличается второе братоубийство от первого — святополково от Владимирова? Дело не может быть сведено к тому, что Владимир совершил братоубийство по неведению моральных норм, будучи язычником, а Святополк — христианином, просвещенным в морали. Летописцу хорошо известно, что Каин, совершивший братоубийство по неведению, не оправдан, — он ссылается на Каина и проводит параллель между ним и... Святополком. Существенная разница между двумя первыми братоубийствами заключается в том, что в первом случае убит старший брат, а во втором — младшие.
Изяслав, старший сын и законный наследник Ярослава, теряет свое право на киевский стол — а вместе с ним и вся его отрасль — после того, как он нарушил крестное целование Всеславу Брячиславичу. Всеслав вообще имеет отрицательную и даже зловещую характеристику в летописи. Казалось бы, его захват и заключение в темницу могут быть легко извинимы. Но именно в связи с ним вводится и поэтому становится маркированным мотив непростительного нарушения крестного целования. Это событие происходит в 1067 г. в разгар междоусобиц, в ходе которых Всеслав потерпел поражение. «И бысть сьча зла, и мнози падоша, и одолеша Изяславъ, Святославъ, Всеволодъ, Всеславъ же бѣжа. По семь же, месяца нуля в 10 день, Изяслав, Святослав и Всеволодъ, цѣловавше кресть честный Всеславу, рекше ему: "Приди к нам, яко не створимъ ти зла". Он же, надѣявъся целованью креста, переѣха в лодьи чересъ Днѣпръ. Изяславу же в шатеръ предъидущю, и тако яша Всеслава Кыеву, всади и в порубъ сь двѣма сынома» (Памятники 1978: 180). Как видим, в нарушении крестоцелования обвиняется один Изяслав. Тотчас же на Русь насылаются иноплеменники, и русские князья терпят поражение. За этим следует большое поучение о Божьих наказаниях за грехи, особенно же клятвонарушение. 15 сентября киевляне освободили Всеслава из темницы и посадили на киевский престол. «Всеслав же сѣде Кыевѣ. Се же Богъ яви силу крестную, понеже Изяславъ цѣловавъ кресть, и я и; тѣм же наведе Богъ поганыя, сего же явѣ избави кресть честный. В день бо Въздвиженья Всеслав, вздохнувъ, рече: "О кресте честный! Понеже к тобѣ втфовах, избави мя от рва сего". Богъ же показа силу крестную на показанье землѣ Русьстѣй, да не пресгупають честного креста, цѣловавше его; аще ли преступить кто, то и здѣ прииметь казнь и на придущемъ вѣцѣ казнь вечную. Понеже велика есть сила крестная: крестомь бо побѣжени бываютъ силы бѣсовьскыя, кресть бо князем в бранех пособить, в бранех крестомъ согражаеми вѣрнии людье побѣжають супостаты противныя, кресть бо вскорѣ избавляеть от напастий призывающим его вѣрою. Ничего же ся боять бѣси, токмо креста. Аще бо бывають от бѣсь мечтанья, знаменавше лице крестомь, прогоними бывають» (Памятники 1978: 186). Этот плеонастический текст должен дать нарушению крестоцелования важное место в системе династических коллизий. Важно, что это происходит именно в данном случае, хотя это не первое и не единственное нарушение крестоцелования. Здесь сталкиваются законнейший из князей с одним из самых сомнительных. Непосредственно вслед за цитированным местом идет: «Всеслав же сѣде Кыеве мъхяць 7» — число скорее знаменательное, чем реальное. Так злодей награжден, а законный князь наказан — наказан навеки. Только с помощью поляков, перебивших немало киевлян, возвращается Изяслав на киевский трон.
В 1072 г. происходит перенос мощей Бориса и Глеба, что должно было бы быть заслугой Изяслава, но он уже обречен. В следующем же году Святослав с Всеволодом встают на Изяслава, и он изгоняется из Киева. Вокняжается в Киеве второй по старшинству брат, Святослав, и вина ложится исключительно на него: «Святославъ же бѣ начало выгнанью братню, желая больше власти; Всеволода бо прелсти [...] А Святославъ сѣде Кыевѣ, прогнавъ брата своего, преступивъ заповѣдь отню, паче же Божью» (Памятники 1978: 196). То, что прощается Владимиру и Ярославу, не прощается Святославу (Отмеченность поступка Святослава в глазах летописца как будто связана с тем, что он прямо нарушает заповедь отца, разделившего земли между сыновьями и запретившего вражду между братьями (1054). Но опять-таки, это же обстоятельство не вменяется в вину Всеволоду.). Не забудем, что он второй по старшинству, а будущее принадлежит младшей ветви, оправданию которой и подготавливает почву летописец. В 1076 г. Святослав умирает от неудачной операции на желваке, и на киевский стол садится младший брат, Всеволод. Он в следующем году идет походом на Изяслава, терпит поражение, заключает с ним мир и передает ему киевское княжение, причем Олег, сын Святослава, бежит от Всеволода в Тмуторокань, а его брата, Глеба, убивают. Вряд ли это свидетельства Всеволодова миролюбия. Однако, мы не видим здесь осуждения. Более того, обречен Изяслав: в 1078 г. он предательски убит копьем в спину во время похода на Олега и его половецких союзников. Наследует ему не его старший сын Святополк (сам-то он унаследовал киевский престол в качестве старшего сына Ярослава, хотя у того были братья), а младший брат, Всеволод, восстававший на него, — об этом сообщается без комментария. Через пять лет, в 1085 г., второй сын Изяслава, Ярополк, которому Всеволод якобы покровительствовал, идет на своего благодетеля, его разбивает Владимир Всеволодович, он бежит в Польшу. Через год он заключает мир с Владимиром, но опять поднимается в поход и тут предательски, «по наущению дьявола» — как и его отец (sic!) — убит. Этим обстоятельством отмечена его принадлежность судьбе отца. По 15-летнем правлении умирает Всеволод, военные дела которого, впрочем, с самого начала его княжения ведет его сын, Владимир. Но наследует ему не Владимир, а Святополк, сын Изяславов. Здесь впервые главные соперники не родные, а двоюродные братья, то есть сталкиваются собственно старшая и младшая ветви. Владимир добровольно отдает Святополку киевский стол, чтобы избежать распри, хотя он самый успешный полководец среди его современников. Вот тут-то и происходит тот совет со Святополком о том, идти ли на половцев или нет, о котором летопись сообщает: «Володимсръ хотяше мира, Стополкъ же хотяше ратью».
Святополк правит в течение 20 лет, прежде чем власть переходит к Владимиру Мономаху. Дело совсем не в том, что разные статьи о Святополке написаны, возможно, разными летописцами, — проблема заключается в том, почему редактор счел возможным сохранить противоречивые отчеты. При внешней противоречивости в этих отчетах, взятых в целом, есть последовательная логика — та же самая, что мы находим в других случаях. То, как освещается княжение Святополка Изяславича, может быть понято как решение задачи, вытекающей из историософии летописца. Задача у него сложная: с одной стороны, 20 лет великого княжения должны быть оправданы в моральном порядке вещей, то есть летопись обязана дать некоторую положительную трактовку его личности — такой крупный отрезок истории должен быть частью провиденциального плана, с другой же, необходимо оправдать то обстоятельство, что все же возобладала младшая ветвь, причем Владимир Мономах правил в Киеве всего 12 лет. Эту двойную задачу летопись и решает. ПВЛ гораздо милосерднее к Святополку, чем Киево-Печерский патерик, из которого явствует, что монастырь был в конфликте с князем, который «много насилие людемъ створи», Игумен Иоанн обличал его за войны «не сытства ради, богатства и насилия ради» (Абрамович 1930: 149). В ПВЛ же не только отмечаются его положительные дела, но и строится обширная Михайловская апологетика (о которой здесь говорить неуместно — она представляет собой особую интересную тему) — Святополк был в крещении Михаилом (Вопрос о том, почему, кем и когда были внесены в ПВЛ отрицательные и положительные сведения о Святополке II, изрядно запутан (см., напр., Насонов 1969: 54-60, особенно — противоречивые утверждения на стр. 54 и 60). Неясно даже, можно ли приписывать апологетику Святополка и его осуждение разным летописцам. Дело в том, что Михайловская апологетика скорее всего принадлежит Сильвестру, игумену Михайловского Выдубицкого монастыря; в то же самое время монастырь этот был монастырем отца Владимира, Всеволода, и имя Сильвестра появляется в хронологической связи с вокняжением в Киеве Владимира Мономаха.). В то же время повсюду, где проводится сопоставление с Владимиром, оно делается в пользу последнего. Но относительного различия недостаточно, и вот Святополку II вменяется роковая вина, напоминающая о братоубийстве Святополка I: ослепление двоюродного брата, Василька Теребовльского. После ослепления Василька Святополк прогоняет Давида, по чьему наущению оно было якобы совершено, но тут же выступает против Василька и его брата Володаря — опять-таки в нарушение крестоцелования, что дает право Владимиру выступить на него (1098 г.): однако и тут Владимир предпочитает закончить дело миром (1100). Только 13 лет спустя, по смерти Святополка Изяславича, младшая ветвь в лице Владимира Мономаха торжествует на киевском престоле. На этом фабула ПВЛ исчерпана (Собственно, «дописывает» фабулу, «завершает» ее за пределами ПВЛ Владимир Мономах — перенеся мощи Бориса и Глеба на новое место упокоения в 1115 г.).
Даже при таком кратком обзоре видно, что освещением всех этих событий руководит сложная, но последовательная концепция. Она проявляется в том, как распределены моральные суждения летописца. Они распределяются отнюдь не по нормативным признакам, не в простом соответствии с добрыми и злыми поступками, как то можно было бы предположить по морализующей риторике,—летописец знает что-то еще, нечто особенное и решающее, что позволяет ему выбирать между возможностями осуждать своих протагонистов или оправдывать. Владимир I и Святополк I совершают братоубийство, но первый получает ореол святого, второй — печать окаянного, первый становится несравненным светочем русской истории, второй — ее мрачнейшим злодеем. Разумеется, Владимир совершил свое преступление еще будучи язычником, то есть по неведению, но ведь летописец знает, что подобная же разница — между братоубийством по неведению закона и если «вѣдая сотворихъ» — имеется между Каином и Ламехом, причем Каин не получил прощения (Памятники 1978: 160). Очевидно, здесь должно быть еще и другое очень весомое соображение. В то же время, за всем этим можно увидеть единый принцип, руководящий выбором самых разнообразных тактических приемов для оправдания и осуждения различных князей: определяющей является принадлежность князей к старшей или к младшей ветви.
Во всей истории, повествуемой в ПВЛ, маркирующим фактором антагонизма является преступление против братьев. На риторическом уровне братоубийство осуждается как таковое. Но важно, как эти преступления распределяются и вменяются. Ряд таких преступлений продолжает Изяслав Ярославич, нарушивший крестоцелование Всеславу, а за ним — Святополк II Изяславич, ослепивший Василька Теребовльского и Ярополк II Изяславич, выступивший против своих благодетелей Всеволода Ярославича и Владимира Мономаха. После Владимира I непростительных преступлений со стороны младшей ветви как бы больше нет, тем не менее, упоминается, хотя и глухо, что Ярослав продержал 24 года в порубе брата Судислава, но в вину это ему не вменяется. Выступали и Всеволод и Владимир против своих старших братьев, но об этом сообщается вскользь, и дело кончается в повествовании уступками, как бы смягчающими вину. Здесь примечателен ряд смертей при таинственных обстоятельствах среди представителей старшей ветви: Святополка I постигает расслабление и смерть в момент поражения на поле боя — как бы сказано: не от руки брата; Изяслав Ярославич и его сын Ярополк убиты в сражении, но сзади, предательской рукой (то есть подосланными убийцами). Но эти смерти не приписываются братьям. Словом, на каждом шагу обнаруживаются следы того, что отношение летописца к старшим и младшим в династической борьбе не равнозначно; причем различие проведено довольно последовательно, выдавая тем самым общую установку.
В нашем обзоре можно разглядеть еще одну особенность общего порядка. План ранней русской истории обнаруживает некоторый прогресс. В нем, наряду с оправданием младшей ветви, различим план исправления нравов: ослепление Василька Теребовльского сопоставлено с убийством Бориса и Глеба, но очевидно и различие в масштабе злодейства; хотя на Всеволода Ярославича падает тень, не прямое обвинение, неясного эпизода гибели от предательской руки — старшего брата Изяслава и его сына Ярополка, оспаривавшего престол своего отца, — он уступает великое княжение своим старшим братьям; Владимир Всеволодович, хотя и поднимается при определенных обстоятельствах на старшего брата, тем не менее уступает ему власть и в конце концов приходит к власти без тени преступления.
Концепция, поддерживающая младших против старших в борьбе за первенство может показаться неестественной и противозаконной (см. Второзаконие 21: 16-17; здесь прямо запрещается передача отцом права первородства младшему сыну от любимой жены за счет старшего от нелюбимой). И это верно — она имеет не естественную и не легальную, а культурную основу. И дело в том, что именно эта концепция играет выдающуюся роль в том контексте, из которого исходили создатели ПВЛ, — в Священной Истории. Она объединяет обе части ПВЛ. Как уже было сказано, первая половина ПВЛ концептуально близка «Слову о законе и благодати» (СЗБ), которое может быть рассмотрено как историософский пролог к ней, точнее, — к тому ее интегрирующему плану, который основан на нативистской концепции. Но нативистской концепцией это родство не исчерпывается. В СЗБ есть не только концепция, отличающая Русь в христианской истории, но и концепция, объединяющая русскую историю с универсальной.
Все исследователи СЗБ отмечали аллегорию Сарры и Агари, свободнорожденной, и рабыни (которая в Бытии олицетворяет отношение евреев и язычников), с помощью которой автор противопоставляет не только христианство и иудаизм, но и Русь, свободно избравшую христианский путь, — другим народам. До сих пор оставалось незамеченным, что эта типология в самом СЗБ имеет продолжение, параллель — в истории благословения Манасии и Ефрема Иаковом: когда Иосиф привел своих сыновей под благословение своего отца и поставил старшего против правой руки его, а младшего — против левой. Но Иаков положил руки на головы внуков накрест и так благословил их. Когда Иосиф попытался поправить отца, думая, что подслеповатый старец совершает ошибку, тот прямо сказал ему, что знает, что делает: младшему быть большим (Бытие 48). Эта параллель заставляет по другому оценить и значение эпизода с Саррой и Агарью. В самом деле, в СЗБ речь идет не только об этих женщинах, но и об их сыновьях Исааке и Исмаиле. В этой истории важно, что старший, Исмаил, был изгнан в пустыню и младший, Исаак, стал патриархом, а для автора СЗБ важно, что Исаак является предком Иисуса.
Здесь мы сталкиваемся с важнейшей парадигмой библейской истории: многократно повторяющейся победой младшей ветви над старшей со времен Исаака. Иаков, младший, путем обмана получает благословение отца, принадлежащее старшему сыну, Исаву (Бытие 25). Иосиф, один из младших сыновей Иакова, становится главой над старшими братьями. Затем следует история его сыновей, Ефрема и Манасии. Позднее в истории исхода евреев из Египта младший брат, Моисей, становится вождем и пророком, который дает священство старшему брату, Аарону (Левит 8). История израильских царей начинается с того, что пророк Самуил сообщает Саулу о его предназначении стать царем,— тот удивлен: «И отвечал Саул и сказал: не сын ли я Вениамина, одного из младших колен Израилевых? И племя мое не меньшее ли между всеми племенами колена Вениаминова?» (1 Царств 9, 21). Много лет спустя, разочарованный в Сауле и его сыновьях, Самуил получает новое откровение. Он отправляется в дом Иессея; при его появлении Иессей представляет ему своего первенца, но Самуил помазывает на царство самого младшего, Давида (1 Царств 16). Соломон, который моложе своего брата Адонии, наследует трон своего отца, царя Давида, велит убить своего старшего брата и становится величайшим царем Священной Истории, святым царем в христианской традиции. Параллели с Соломоном относятся к числу самых излюбленных в ПВЛ. Именно парадигма победы младшей отрасли над старшей выдает провиденциальный план истории, переворачивая естественное ожидание.
Автор СЗБ четко указывает, что именно эта идея, отношения старшего и младшего братьев, интересует его — особенно в отношении христианства и иудаизма, младшей отрасли и старшей. «Сбысться благословение манаси ино бо старѣишинъство лѣвицею иаковлевою. благословено бысть ефремово же мнишъство десницею, аще и старѣи манасии ефрема. нъ благословлениемь иаковлемь мнии бысть. тако иудейство аще прѣжде 6ѣ. нъ благдѣтию христианин бол'гие быша. рекшу бо Иосифу къ иакову на семь отче положи десницу, яко сЬ старки есть, отвеща иаковъ. вѣдѣ чядо вѣдѣ. и тъ будеть въ люди и взнесется, нъ брать его мении более его будет и и племя его будеть. въ множьство языкъ. яко же и бысть законъ бо прежде бѣ. и възнесеся въ малѣ. и отии-де. вѣра же христианьская. послѣжде явльшися. бол'ши первыа бысть. и расплодися на множьство языкъ» (Молдаван 1984: [Синод, сп.] л. 173б). Победа младшей отрасли над старшей служила в христианской экзегезе провиденциальным оправданием победы христианства над иудаизмом.
Эта же парадигма дает возможность автору ПВЛ внести смысл в хаос междоусобиц ранней киевской династической истории.
Одно важное обстоятельство: в Священной Истории вражда старшего и младшего братьев начинается с самого начала человеческой истории — с Каина и Авеля. Обычно этот эпизод понимается как братоубийство, без дальнейших квалификаций. Между тем важнейшая сторона этого эпизода заключается в том, что старший убил младшего. Вся история евреев является исправлением именно так понимаемого первородного греха (рабби Ицхак Лурия). Точно так же понимает свою историю и древнерусский летописец — именно в процессе систематического триумфа младшей отрасли над старшей происходит постепенное и всеобщее исправление нравов.
Таков стройный историософский план, который, конкурируя с другими идеологическими схемами, занимает, кажется, доминирующее место в композиции, смысловом развертывании повествования и поэтике ПВЛ на решающей стадии ее формирования. Мы теперь можем понять, какова функция противопоставления Святополка Владимиру по отрицательной значимости имени первого и положительной второго при отождествлении князей, носивших одно и то же имя: именем Святополка (а также родственного ему по отрицательной значимости Ярополка) отмечена исключительно старшая ветвь, а именем Владимира — исключительно младшая ветвь в четырех поколениях князей по крещении Руси. Этими именами маркированы провиденциальные предпочтения летописца, корректирующие его моральные оценки.
Историософский план ПВЛ позволяет увидеть, каков был контекст мысли раннего летописца, какие задачи он перед собой ставил, как он их решал, собственно, — как он наделял провиденциальным смыслом события и превращал их в историю. Другие способы решения задач начальной истории сказались в других, конкурирующих планах ПВЛ. Ее творец, создавая свою постройку, лишь ослабил, лишил последовательности планы предшественников, но не устранил их совершенно. Здесь возникает возможность новой стратификации текста.
Продемонстрированный план возможно обнаружить только в культурно-исторической перспективе, выходящей за рамки собственно русской истории, то есть путем включения русской истории в тот контекст, в котором она возникла именно как культурная история. Эта перспектива реконструируется независимо от сравнительно-текстологической перспективы. Она дает возможность различить в ПВЛ слои, не открывающиеся ни при каком другом подходе. Чрезвычайно интересным может быть то, как эти результаты позволяют пересмотреть традиционные проблемы стратификации ПВЛ, возникшие в рамках шахматовской перспективы. Ближе всего к истине мы будем, когда сможем найти пересечения обоих подходов, корректирующие друг друга.
Нужно также иметь в виду, что культурно-историческая стратификация ПВЛ не может вполне вылиться в расчленение наличного текста по слоям или авторам, что ставит себе задачей сравнительно-текстологический метод,— она выливается в различение концептуальных, содержательных планов, которые нередко оказывались амальгамированными в одном и том же сегменте текста под рукой редактора.
 

Итоговые замечания

 
Неоспоримых фактов насчет предыстории и истории ПВЛ сегодня немного — кажется меньше, чем их было при Шахматове. Ясно, что ПВЛ дошла до нас в двух вариантах, обычно называемых редакциями, Лаврентьевского и Ипатьевского вида, но разница между ними невелика, так что неясно, заслуживают ли они названия редакций. Неясно, каково отношение этих редакций к первоначальной. Очевидно, ПВЛ предшествовал Начальный свод, который пользовался Хронографом по великому изложению, тогда как ПВЛ добавила к своим источникам Амартола и, вероятно, книгу Иосиппон (см Петрухин 1995). Но последовательное выделение текста Начального свода в тексте ПВЛ проблематично ввиду недостаточности сравнительной базы. А уж дальнейшие реконструкции и вовсе лишены таковой. По этому пути до «начала» не добраться.
В этой связи уместно заново поставить проблему начала русского летописания. И она должна быть неразрывно связана с единственным несомненным фактом — с текстом ПВЛ, а не с фикциями. На основе фикций мы получаем фикции в энной степени, фиктивность которых возрастает с каждым новым шагом экспоненциально.
Но ПВЛ — гораздо более добротный факт, чем это обычно представляется тем, кто хочет через ее плечо заглянуть в то, что было раньше. Дело не только в том, что ПВЛ (в двух ее версиях и с приложением в виде дополнений и параллелей по Н1Л) — последний данный нам несомненный факт. Несомненно то, что в ПВЛ ставится задача начала русской историографии. «Се повести времянных лѣт откуду есть пошла руская земля кто в киевѣ нача первое княжити и откуду руская земля стала есть». Обычно тут подчеркивается речь о начале русской истории. Предлагаю следующий шаг: вряд ли это возможно без побудительного сознания, что тем самым полагается начало русской историографии. Если начало русской истории легендарно, то начало историографии в ПВЛ — исторический факт чистой воды.
Проблема начала русского летописания выходит за рамки возможностей текстологического или сравнительного исследования так или иначе — считаем ли мы, что оно находится на большей исторической глубине, чем ПВЛ, или что ПВЛ и есть свидетельство начала. Важно, что она не может быть сведена к проблеме внешнего факта — установления первоначального текста. Это проблема содержательная. Поэтому требуется подход к содержанию столь же адекватный своему предмету, как шахматовский метод — по отношению к критике источников.
Утверждение, что ПВЛ и есть начало русской историографии, нисколько не подразумевает отрицания того, что это свод, который имеет свою историю и, возможно, предысторию. Начало — понятие парадоксальное. Все имеет предысторию. Любое начало имеет предысторию. То, что делает начало началом, не есть первозданность факта, а его особое качество. Важно, где начало стало началом, а если речь идет о культурной, умственной, письменной деятельности, то — где оно осозналось как начало. В содержательной перспективе важно, как проблема начала была поставлена и как она решалась. И нам повезло: мы знаем, что она была поставлена в ПВЛ и решалась тут.
Словом, нужна реконструкция историографического сознания авторов ПВЛ. А это может быть сделано только путем содержательного анализа текста ПВЛ, но совсем не так, как он до сих пор делался, а в том контексте — в том культурном, мыслительном, письменном контексте, в котором ПВЛ Bозникла. Суть задачи заключается в том, как ПВЛ вписалась в уже готовый культурный контекст. Учтя это, мы получим представление о том, как действительные события преобразовывались в историческом повествовании.
Иногда пытаются представить дело так, будто летописание на Руси возникло из погодных записей в пасхальных таблицах, которые постепенно развились в летопись. Действительно, древнеримские анналы возникли подобным образом, хотя не из пасхальных, а из других таблиц. Но эта модель не годится для Руси. На Руси не изобрели историографию. Даже если пасхальные таблицы с записями существовали, предшествовали летописанию и были им использованы, то оно, летописание, не было порождено ими — по той исторической причине, что, получив христианство, Русь получила мощное представление об историографии, и ее не нужно было изобретать. Была получена целая традиция историографии, к которой нужно было присоединиться. Собственно вся христианская культура была не чем иным, как историографией. Все христианские тексты — это тексты исторического свидетельствования и участия в нем. Можно сказать, христианство историографично по самой своей сути и по самому общему характеру своему. Нужно было присоединиться к христианской истории, и сознание начала было здесь неотделимо от сознания вписывания в готовую традицию. И все же вписывание мыслится как подлинное начало, потому что христианская история драматична, она вся состоит из новъгх начал. Итак, сознание начала для зачинателя древнерусского летописания — неотделимо от сознания вписывания в готовую традицию — в библейскую генеалогию народов и в географию их расселения по потопе. Но при этом сильно сознание, что славянская отрасль христианского просвещения ознаменована новым началом, русская — таким же новым в свою очередь. И каждый раз — это целая драма.
История при этом мыслится не механически, как мы ее мыслим сегодня,— как последовательность событий — а для иных и как каузальная последовательность,— а как древо со множеством ветвей, причем новые ветви не столько произрастают на нем, сколько прививаются. Это адаптивно-органическая концепция.
Христианское сознание Истории неотрывно от представления о Предыстории и Постыстории. Лета потому и временные, что по истечении их предустановленного числа настанет Вечное Царствие, а до вхождения в Историю у народов языческих была Не-история, Предыстория. Представлять себе, будто главное различие для историографа проходит между легендой и фактом, которые сегодняшнее сознание различает, а средневековое сознание смешивало, — это абсолютизация современного сознания. Средневековый историограф тоже опирался на важное различие, но другое. Он различал языческое баснословие и христианскую историю. История отличалась не фактичностью, а включенностью в провиденциальный план. Включенность в провиденциальный план, в свою очередь, определяется не внешним соответствием — как в нашем сознании соотносятся сообщения и факты, — а содержательно, путем интерпретации событий — точнее говоря, путем экзегезы, то есть путем нахождения прототипов и парадигм в Священной Истории, которые бы проливали свет на текущие дела и таким образом позволяли бы ввести их в план истории.
Задача заключается в том, чтобы понять начальную историографию как равноприродную легенде, то есть прочесть ее в контексте той истории, которой она принадлежит, — истории сознания, истории культуры. Можно согласиться с Я. С. Лурье, что у средневекового историка не было разного отношения к легенде и к факту, но здесь не негативный факт неразличения, а не что иное — результат отношения и к факту как чему-то, что должно быть осмыслено, в чем должен быть обнаружен высший провиденциальный смысл. Тут факт поднимался до уровня легенды, а не легенда приравнивалась к факту. Тут нет ничего наивного. Только имея это в виду, можно адекватно читать начальное летописание. Зачинатель летописи творил легенду, сиречь историю. И если те части ПВЛ, которые кажутся нам в отличие от легенды собственно историей, потому что они уже современны летописцу и им засвидетельствованы,— кажутся чисто фактическими сообщениями, то это аберрация. Напомню: Володимеръ хотяше мира. Стополкъ же хотяше ратью. Это, скорее всего, далеко от истины. А к смыслу этого сообщения ведет поэтика этого высказывания.
Теология истории и поэтика исторического повествования так же фундаментальны для историка, занимающегося начальным русским летописанием, как текстология и критика текста. Для начального летописания они едва ли не равноценны. И это не конкуренты, а взаимно дополнительные подходы, на пересечении которых можно достигнуть лучшего понимания начального летописания.
 

Литература

 
Абрамович 1930 — Абрамович Д. И. Киево-Печерский патерик. Киев.
Алешковский 1969 — Алешковский М. X. «Первая редакция Повести Временных Лет» // Археографический ежегодник за 1967 г.
Алешковский 1971 — Алешковский М. X. Повесть временых лет. М.
Булгаков 1953 — Прот. С. Булгаков. Философия имени. Париж.
Дильтей 1958 — Dilthey W. Gesammelte Werke. Bd. 7. Stuttgart.
Еремин 1966 — Еремин И. П. Литература древней Руси. Л.
Ильин 1957 — Ильин H. H. Летописная статья 6523 года и ее источник. М.
Истрин 1906 — Истрин В. М. Исследования в области древнерусской литературы. I-V. СПб.
Ключевский 1971 — Ключевский В. Древнерусские жития святых как исторический источник. М.
Кузьмин 1973 — Кузьмин А. Г. «Спорные вопросы методологии изучения русских летописей» // Вопросы истории. 2.
Кузьмин 1977 — Кузьмин А. Г. Начальные этапы древнерусского летописания. М.
Латиноязычные источники 1989 — Латиноязычные источники по истории древней Руси. Германия. IX — первая половина XII вв. Сост., перевод и коммент. М. Б. Свердлова. М.
Лихачев 1962 — Лихачев Д. С. Текстология. М.-Л.
Лурье 1976 — Лурье Я. С. Общерусские летописи XIV-XV вв. Л.
Лурье 1977 — Лурье Я. С. «О гипотезах и догадках в источниковедении» // Источниковедение отечественной истории. 1976. М.
Лурье 1985 — Лурье Я. С. «О путях доказательства при анализе источников (на материале древнерусских источников)» // Вопросы истории, 5.
Лурье 1988 — Лурье Я. С. «Логические основы критики источника» // Источниковедческие разыскания 1985 г. Тбилиси.
Лурье 1990 — Лурье Я. С. «Схема истории летописания А. А. Шахматова и М. Д. Приселкова и задачи дальнейшего исследования летописей» // ТОДРЛ 44.
Лурье 1994 — Лурье Я. С. Две истории Руси 15 века. СПб.
Молдован 1984 — Молдован А. М. «Слово о законе и благодати» Илариона. Киев.
Мюллер 1967 — Müller Ludolf. «Die 'dritte Rédaction' der sogennanten Nestorchronik» // Festschrift für Margarete Woltner zum 70. Geburtstag. Heidelberg.
Назаренко 1986 — Назаренко А. В. «Родовой суверенитет Рюриковичей над Русью (XI—XII вв.)» // Древнейшие государства на территории СССР. 1985. М.
Насонов 1969 — Насонов А. Н. История русского летописания XI — начала XVIII в. М.
Никольский 1930 — Никольский Н. К. Повесть временных лет как источник для истории начального периода русской письменной культуры. К вопросу о древнейшем русском летописании. Выпуск первый. I-XI. Сборник по русскому языку и словесности, т. II, вып. 1. Л.
Памятники 1978 — Памятники литературы древней Руси. XI — начало XII века. М.
Пашуто 1952 — Пашуто В. Т. «А. А. Шахматов — буржуазный источниковед» // Вопросы истории. 2.
Пашуто 1973 — Пашуто В. Т. «Некоторые общие вопросы летописного источниковедения» // Источниковедение отечественной истории, вып. 1. М.
Петрухин 1995 — Петрухин В. Я. Начало этнокультурной истории Руси IX-XI веков. Смоленск.
Пресняков 1920 — Пресняков А. Е. «Историографический обзор изучения русских летописей». Архив ФИРИ РАН: ф. 193, оп. 1, ед. хр. 55.
Пресняков 1922 — Пресняков А. Е. «А. А. Шахматов в изучении русских летописей» // ИОРЯС 25.
Приселков 1996 — Приселков М. Д. История русского летописания XI-XVIII вв. СПб.
Сендерович 1988 — Сендерович С. «Опыт теоретического введения в сравнительное изучение агиографии» // American Contributions to the Tenth International Congress of Slavists.
Сендерович 1994 — Сендерович С. «Начало восточнославянской историографии с культурологической точки зрения: «Повесть временных лет» и Священная история евреев» //Jews and Slavs 2. Jerusalem.
Сендерович 1994а — Сендерович С. Георгий Победоносец в русской культуре. Веrn.
Сендерович 1996 — Сендерович С. «Св. Владимир: К мифопоэзису» // ТОДРЛ 49, 300-313.
Сендерович 1998 — Сендерович С. «Слово о Законе и Благодати как экзегетический текст. Иларион Киевский и Павлианская теология» // ТОДРЛ 51, 43-57.
Сказания о начале 1981 — Сказания о начале славянской письменности. М.
Творогов 1976 — Творогов О. В. «"Повесть временных лет" и "Начальный свод". Текстологический комментарий» // ТОДРЛ 30.
Топоров 1988 — Топоров В. Н. «Работники одиннадцатого часа, «Слово о законе и благодати» и древнекиевские реалии» // Russian Literature (North-Holland) 24.
Флоренский 1990 — Флоренский П. А. «Имена» // Опыты. Литературно-философский сборник. А. В. Гулыга, ред., 351-419. М.
Черепнин 1972 — Черепнин Л. В. «Спорные вопросы изучения Начальной летописи в 50-70-х годах» // История СССР. 4
Шахматов 1897 — Шахматов А. А. «Древнейшие редакции Повести временных лет» // ЖМНП, окт., отд. 2.
Шахматов 1997а — Шахматов А. А. «О начальном киевском летописном своде» // ЧОИДР. кн. 3, отд. 3.
Шахматов 1899 — Шахматов А. А. Разбор сочинения И. А. Тихомирова «Обозрение летописных сводов Руси северо-восточной». СПб. (Отд. оттиск из «Записок Академии наук по историко-филологическому отделению», т. IV, №2.)
Шахматов 1900 — Шахматов А. А. «Общерусские летописные своды XIV и XV веков» // ЖМНП. ч. 331.
Шахматов 1904 — Шахматов А. А. «Толковая Палея и Русская летопись» // Сборник по славяноведению 1. СПб.
Шахматов 1908 — Шахматов А. А. Разыскания о древнерусских летописных сводах. СПб.
Шахматов 1910 — Шахматов А. А. «Отзыв о сочинении С. К. Шамбинаго: "Повести о Мамаевом побоище"» // Отчет о XII присуждении премии митр. Макария. СПб.
Шахматов 1914 — Шахматов А. А. «Заметки о древнейшей истории русской церковной жизни» // Научный исторический журнал, т. 2, вып. 2, № 2.
Шахматов 1916 — Шахматов А. А. Повесть временных лет. Т. 1. Вводная часть. Текст. Примечания. Пг.
Шахматов 1940 — Шахматов А. А. «"Повесть временных лет" и ее источники» // ТОДРЛ 4.