Наследие Бахтина и актуальные проблемы семиотики
Перевод с немецкого Татьяны Семеновой, редактор перевода Константин Баршт. Выражаем сердечную благодарность Б. Ф. Егорову за предоставленный материал и ценные замечания о немецком тексте работы Лотмана и о предлагаемом русском переводе. Здесь и далее примеч наши — Т. С. , К. Б.
От переводчика
Публикуемый текст представляет собой немецкую стенограмму доклада Ю. M. Лотмана на Международной конференции в Иене (Германия), доклад опубликован в сборнике «Roman und Gesellschaft Internationales Michail-Bachtm-Colloquium» (Fnednch-Schiller-Universitàt, Jena, 1984).
Конференция под названием «Роман и общество» была посвящена проблемам освоения теоретического наследия M. M. Бахтина и проходила 11 и 12 октября 1983 г. в Университете им. Фридриха Шиллера, в Йене (Германия). На конференции было прочитано и обсуждено 26 докладов. Это научное мероприятие было приурочено к 425-й годовщине основания университета. Заседания проходите в трех секциях 1) Литература — эстетика — теория романа, 2) Диалог — текст — хронотоп, 3) Автор — роман — история литературы. Ю. M. Лотман сделал свой доклад на первой из названных секций. Этот научный форум представлял собой очередную акцию Международной ассоциации по изучению взаимодействия славянских культур, действующей по поручению ЮНЕСКО. В конференции приняли участие представители различных университетов и филологи из ГДР и ФРГ, Болгарии, Польши, Венгрии, Франции, Голландии, Канады, СССР и Австрии. Конференция показала большой интерес к научным трудам M. Бахтина, проявляемый филологами многих стран Усилия выступавших были сосредоточены главным образом на объяснении роли и места M. M. Бахтина в мире как теоретика литературы и философа XX в. Особенно много внимания уделялось вопросам поэтики, которые рассматривались под углом их соответствия тем или иным концепциям Бахтина. На конференции звучали доклады, посвященные уточнению параметров бахтинских гипотез и рассмотрению центральных категорий его теории. Одной из главных тем для дискуссий стала применимость бахтинского методологического и теоретического инструментария для интерпретации литературных текстов и исследования процессов развития повествовательной литературы. Внутри этого круга вопросов на секциях коллоквиума с самых разных методологических позиций обсуждалась продуктивность теоретических исследований Бахтина, их актуальность для современной поэтики. В результате конференция оформилась в достаточно критичный межнациональный диспут об историчности и актуальности теоретических достижений M. M. Бахтина. Известны ответы Бахтина на научные гипотезы тартуской школы. Публикуемый доклад — редкая, а потому и чрезвычайно ценная для нас прямая оценка вклада M. M. Бахтина в филологическую науку XX в. , данная Ю. M. Лотманом с позиций структурально-семиотической школы.
Во время открытия нашей конференции отмечалось, что исследвания Бахтина обладают междисциплинарной значимостью, поэтому я позволю себе обратить внимание присутствующих на те некоторые аспекты теоретического наследия Бахтина, которые имеют отношение к проблемам современной семиотики, в узком смысле — и к проблемам художественного интеллекта. Художественного интеллекта в действительности не существует, однако существует данная научная проблема. Если мы говорим о наследии Бахтина, то возникает вопрос о его отношении к наследию русского формализма, бывшего в те времена еще не историей, но живой филологической практикой. У нас есть все основания обратить внимание на полемические выступления M. M. Бахтина. Мне хотелось бы затронуть здесь два вопроса, причем речь пойдет даже не столько о его полемике с русским формализмом, сколько об уточнениях и обсуждении концепции Фердинанда де Соссюра, лингвистическая теория которого имела поистине революционное значение в истории не только лингвистики, но и всех гуманитарных наук данного периода.
Нисколько не умаляя успехов и значения идей де Соссюра, мы вправе говорить о том, какие вопросы возникли впоследствии перед наукой, ибо каждая плодотворная научная идея требует своего дальнейшего развития, а в определенном смысле также и критического отношения к ней на последующем этапе ее развития. Здесь в наследии Бахтина обращают на себя внимание два момента. Во-первых, его утверждение о динамическом характере языкового знака. Знак проявляет себя не как некая данность, но представляет собой динамическое отношение между означаемым и означающим, причем означаемое оказывается не каким-либо данным концептом, а только движением в направлении концепта (В немецком тексте употреблено слово «Konzept», по-видимому, Ю. M. Лотман смягчает утверждавшуюся в русле соссюровской традиции мысль о прямой обозначающей функции языкового знака. Согласно мысли Лотмана, функция языкового знака не может быть ограничена прямой категорической референцией, это не статичная жесткая модель, на образование значения оказывает существенное влияние контекст, придающий означаемому черты означающего второго ряда («вторичной моделирующей системы»)). На этом Бахтин настаивает как в книге Волошинова, так и в своей собственной (Речь идет о монографии В. H. Волошинова «Фрейдизм» (М., Л., 1927) в более поздние годы (например в 1993 г.) публиковавшуюся с указанием авторской принадлежности M. M. Бахтину. Доказано, что в работе над этой книгой Бахтин принимал самое непосредственное участие, возможно, был ее подлинным автором. Именами В. H. Волошинова, И. И. Канаева и П. H. Медведева Бахтин пользовался во второй половине 1920-х гг., в период, когда идеологическое давление на него резко усилилось. Мысль о невозможности сведения знака к жесткой схеме «означающее — означаемое», где в роли означаемого выступает предмет, идея или явление, проводится Бахтиным, например, в статье «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном произведении» (см. Бахтин M. M. Вопросы литературы и эстетики, M., 1975, С. 6—72)). Во-вторых, это идея диалогизма. Сразу следует заметить, что понятие «диалога», введенное Бахтиным в его работах, нередко имеет метафорический, часто очень неопределенный характер. А свою определенность это понятие приобретает постепенно, по ходу дальнейшего развития науки. Тут, разумеется, всегда нужно иметь в виду, что Бахтин был далеко не единственным, кто осваивал фундаментальный тезис Ф. де Соссюра. И, определяя его место в науке того времени, мы не должны забывать, что в том же русле работал Ю. H. Тынянов, с этим направлением граничили также многие работы Р. О. Якобсона, весь научный путь которого представляет собою его собственную ревизию учения де Соссюра. Здесь можно было бы привести целый ряд других имен (Возможно, Ю. M. Лотман имеет в виду П. Флоренского, А. Лосева, Б. Энгельгардта, а также филологическую школу ОПОЯЗа).
Каждый из этих ученых шел абсолютно индивидуальным путем, часто не без конфликтов с коллегами. Но общее направление было предначертанным, и это предначертание было не случайным, но заданным отправной точкой научной дисциплины. Почему это оказалось столь необходимо? Нужно учитывать, что Соссюр (гениальность этого ученого не нуждается в подтверждениях) представлен нам только в записях его учеников. Ученики же всегда видят своего учителя несколько идеализированно, вследствие чего он утрачивает не столь уж малую часть своей ценности. Но дело не только в этом. В идее соссюрианской лингвистики, то есть не в самих записях лекций Соссюра (Большую часть филологического наследия Фердинанда де Соссюра представляют собой конспекты его лекций, выполненные его учениками), а в его научной системе как целом, имеется несколько точек, которые неизбежно приводят нас к парадоксам. Первый из них состоит в том, что в нашем распоряжении оказывается одна коммуникативная система, одна семиотическая система с одним отправителем и одним получателем — и одним кодом, общим для них обоих. Задача этой системы — с наибольшей точностью и достоверностью передать сообщение от отправителя к получателю. Если качество переданного сообщения меняется, то мы интерпретируем это как шум в канале связи, искажение, ошибку, которых, разумеется, нет в воображаемой идеальной системе. Если это действительно так, появляется первый вопрос: почему в таком случае налицо столь много параллельных коммуникативных систем? Хорошо, отвечаем мы, некоторая избыточность информации при кодировании гарантирует нам надежность. Признаем ли мы существование балета наряду с романом, повысит ли балет достоверность романа? Может быть, это происходит и без балета? Попробуем-ка однажды поставить себя в положение ну не Господа Бога, но, скажем так, в положение некоего «главного конструктора», который заново сформирует человеческую культуру и даст нам только то, что ему кажется действительно необходимым. Даст он нам цирк или нет? Или обойдемся и без цирка? Нуждаемся ли мы в кино? В балете? В бесконечных уличных перепалках? В беседе двух дам на улице? Можно ли все это отменить или нельзя? Можно ли все это причислить к языковому балласту и при этом не оказаться в проигрыше? С точки зрения классического учения де Соссюра, культура являет собой невообразимо расточительный механизм. Сверх того, исследователь культуры знает также и то, что культура имеет в своем распоряжении механизмы, все более и более увеличивающие это изобилие. На наших глазах, на глазах моего поколения, кино стало искусством. В прежние времена искусством оно не было. В лучшем случае кино было балаганным аттракционом, лишь недавно оно стало искусством. Число искусств увеличивается не только путем новых присоединяющихся: еще в XIX столетии ведущие специалисты по эстетике еще не причисляли русскую икону к искусству, в лучшем случае они принимали ее за несовершенную живопись (точно так же, как живопись Джотто в свое время воспринималась как детская забава). Сегодня с этим никто больше не согласится. Количество того, что мы принимаем в наш эстетический арсенал, растет изо дня в день. Почему? На это и по сей день никто ответить не может.
Второй вопрос: если наша цель состоит только в том, чтобы по возможности проще передавать информацию — а для этого существуют коммуникативные системы, — тогда мы определим поэзию как обычное сообщение с рядом дополнительных ограничений. Это будет вполне корректным определением. Однако тогда мы, разумеется, должны признать, что поэзия в культуре играет некую второстепенную, необязательную роль и что без нее можно было бы обойтись. К этому остается добавить можно было бы попробовать, однако этого никому до сих пор еще не удалось. Очевидно, дело обстоит не так просто. Более того, здесь возникают новые вопросы говоря о семиотической системе, мы непосредственно сталкиваемся с проблемой варианта-инварианта.
Зачем нужны отличия от некого образца?' Являются ли они только результатом технического несовершенства определенного механизма, который не в состоянии непосредственно создать инвариантный текст? Например, вследствие индивидуальных свойств нашего голосового аппарата у нас различная артикуляция. Или же, переходя в обширную в область биологии, обнаружим. у всех нас, сидящих в этом зале, различные лица. Является ли это недоработкой или расточительностью природы? Значит ли это, что природа не может создать идеальную внешнюю форму и затем тиражировать ее посредством конвейера? Ведь только потому, что обществом принято определенное расхожее представление о технике, мы полагаем, что производство идентичных образцов есть неотъемлемое свойство машины. Вернее сказать, таковы свойства тех несовершенных машин, которые мы в настоящий момент в состоянии производить. Если машины, созданные по единому техническому проекту, чем-то отличаются друг от друга, мы трактуем это как проявление их несовершенства. Приписать это явление априорным свойствам техники было бы несправедливо. Однако люди обладают семиотической индивидуальностью, вследствие чего возникает много трудностей.
Первая из них состоит в достоверности передачи информации. Необходимым условием того, чтобы отправитель и получатель имели в своем распоряжении одну и ту же информацию, один и тот же текст, является одинаковый способ его кодирования и декодирования. Наше теоретическое допущение оказывается невыполнимым на практике, так как в эту систему кодов тут же вмешиваются индивидуальный опыт, психофизическая индивидуальность и многообразие различных способов кодирования, которые совершенно не совпадают с нашей. Это значит, что в реальном акте коммуникации мы не вполне точно получаем то, что передавалось. Хорошо ли это или плохо? В некоторых ситуациях это плохо К примеру, если сообщением оказывается дорожный знак. Здесь мы используем искусственный язык, который, очевидно, гарантирует нам достоверность послания. Но когда мы воспринимаем художественный текст, такого рода аутентичность восприятия нами явно не достигается. Более того, бросается в глаза, что весь механизм культуры стремится к затруднению аутентичности при передаче. Механизм культуры усиливает индивидуальность целой системы культурных кодов, тем самым осложняя нам взаимное понимание. Это очень плохо, мы от этого, естественно, страдаем.
А теперь другая ситуация. Перед нами опять отправитель и получатель. Допустим, что они оба владеют абсолютно одинаковыми коммуникативными кодами. Это оказывается возможным лишь в случае, если один из них — копия другого. Они вполне понимают друг друга, однако в чем может состоять цель такой коммуникации? (M. M. Бахтин, размышляя над этим вопросом, заметил «.. эстетическое событие может совершаться лишь при двух участниках, предполагает два несовпадающих сознания» (Бахтин M. M. Автор и герой в эстетической деятельности // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества М., 1979. С. 22). Фактически Ю. M. Лотман затрагивает здесь проблему «избытка видения», сформулированную M. M. Бахтиным следующим образом: «всегда наличный по отношению ко всякому другому человеку избыток моего видения, знания обусловлен незаместимостью моего места в мире, все другие люди вне меня» (Там же С. 23)). Таким образом, выясняется, что ценность информации обратно пропорциональна ее доступности. Конечно, с помощью этого парадокса проблему не решить. Я не стану перечислять другие парадоксальные ситуации, в которые мы невольно попадаем, строго следуя классическому учению де Соссюра. В рамки этой концепции не попадают ни человеческая культура, ни само существование искусства. Необъясненньш, в частности, остается такой универсальный для земной культуры факт, как наличие в семиотическом механизме культуры как минимум двух различных коммуникативных систем. Классический минимум — это слово и рисунок. Имея дело с культурами, которые пытаются закрыть один из этих каналов (имеются, например, культуры с запретом речи и рисунка), мы убеждаемся, что подобное оказывается невозможным. Другими словами, что выгонишь в дверь, тут же проникнет через окно. Почему, невольно возникает вопрос.
Эти противоречия и вызвали ту энергичную критику, которую мы находим в работах M. M Бахтина. Его старания были направлены на то, чтобы описать коммуникативную систему, учитывая ее динамический, творческий характер. В этом Бахтин отнюдь не был одинок, поскольку целый ряд ученых, в том числе В. В. Виноградов, утверждал, что не художественный язык является частью языка естественного, то есть разговорного, а, напротив, разговорный язык является частью языка художественного (M. M. Бахтин описал процесс возникновения литературных жанров из речевых в работе «Проблемы речевых жаров» (см. Бахтин M. M. Эстетика словесного творчества. С. 237—280)) и что для понимания феномена языка требуется понимание искусства. И в этом смысле задача исследования искусства из маргинальной проблемы превращается в основную и центральную научную проблему — сначала в области лингвистики, затем в области семиотики культуры и, наконец, в кибернетике, исследовании проблем художественного интеллекта.
Эти вопросы имеют не только теоретическое значение. Известная точка зрения на изучение искусства как некой развлекательной сферы человеческой жизни, в которой серьезные люди время от времени отдыхают, чтобы затем снова возвратиться к своим важным занятиям, вытесняется представлением о художественной коммуникации как действительно центральной проблеме современной науки. Научный гений M. M. Бахтина осознал эту проблему уже в 1920—1930-е гг. Я говорю о его гениальности потому, что постановка этих вопросов еще не могла опираться в те годы на серьезную научную основу. Поэтому в работах Бахтина можно обнаружить импрессионистическую манеру выражения. Это подчас приводило к попыткам использовать концепции Бахтина для оправдания пустой эклектической болтовни, и таких примеров множество.
Такого рода характерное искажение начинается, например, тогда, когда у слова «диалог» отнимают его точное понятийное содержание, или тогда, когда его употребляют хотя и не догматично и не грубо, но уж в очень широком смысле. При этом термин теряет свою научную строгость, содержащийся в нем концептуальный смысл. Истинное значение этого слова прояснилось в свете некоторых идей, которые возникли значительно позже в процессе нашего освоения теоретического наследия Бахтина. Это естественно.
Смысл великого открытия обнаруживается не сразу, а с течением времени. Одна из его идей формулирует общее представление о диалогической природе языка. Если долгое время господствовало представление о монологической структуре языка, то отныне внимание концентрируется на его диалогической природе. Другая важная мысль — представление о единстве культуры, которая предполагает существование как минимум двух каналов (Речь идет о принципе связи между двумя людьми как двумя точками зрения на мир, которые, как настаивал M. M. Бахтин, определяются фактором человеческой уникальности, обеспечивающей существование у каждого человека несводимого к какому-либо другому кода восприятия информации. Художественный текст предлагает минимум два языка такой связи, обеспечивающий устойчивое взаимодействие адресата и адресанта (бахтинский «диалог»). Бахтин доказал, что при любом контакте двух человеческих «я» с каждой стороны принимают участие «я-для-себя» и «я-для-другого»). Уже пятнадцать лет в нашей летней школе мы задаемся вопросом что является минимальной моделью культуры, моделью, которая еще делает культуру возможной?' Я не стану сейчас приводить аргументацию, но о минимальной культурной модели говорят, если для одной информации имеется два различных канала. В дальнейшем я приведу доказательства этому.
Эти идеи несколько неожиданным образом сомкнулись с третьей концепцией, бесспорно принадлежащей к крупнейшим научным открытиям последних сорока — пятидесяти лет. Речь идет о гипотезе, описывающей принципы работы головного мозга человека на основе совместного функционирования двух независимых полушарий. Левое и правое полушария головного мозга функционируют с помощью различных семиотических механизмов, причем между ними существуют сложные, будем говорить — диалогические отношения, связанные с тем, что активность одного полушария вызывает возбуждение, активность другого, — возникают процессы торможения механизмов передачи и так далее.
На основе этого открытия развивается концепция, которую можно было бы сформулировать следующим образом: семиотическая система, то есть совокупность систем человеческой коммуникации, нельзя свести до примитивной конструкции текстовой передачи «от» — «к». Это важный аспект проблемы, к тому же легко поддающийся исследованию. Этот один подход предполагает, что отправитель и получатель аутентичны, пользуются одним и тем же кодом и получается (воспринимается) абсолютно то же самое, что отправлялось. Ведь каждый, кто получает телеграмму, заинтересован в том, чтобы она дословно соответствовала отправленному тексту. Такого рода коммуникация свойственна большому пласту культуры, но он не единственный. В параллельной языковой реальности, на другой семиотической основе строится новый механизм — механизм образования новой информации
Словосочетанием «новая информация» мы будем обозначать ту информацию, которую нельзя вычленить из текста с помощью определенного набора заранее заданных правил. Здесь мне вспоминается известное высказывание Витгенштейна о том, что в рамках логики ничего нового больше сказать нельзя. Совершенно верно! В рамках логики, строго следуя ее правилам, нельзя выйти за ее пределы. Возможно, вы напомните мне историю о Ньютоне, который не понимал, зачем решать задачу, если в ее условии уже существует ответ и его нужно просто увидеть. Таким образом, само возникновение нового текста обусловлено присутствием творческого мышления.
Семиотические механизмы — это отнюдь не только средства коммуникации, служащие для точной передачи текста, но механизмы творческого сознания. Творческое сознание предполагает совершенно иную структуру Оно предполагает, что между тем, как я кодирую текст, и тем, как другой его декодирует, существует не автоматическое тождество, но отношения эквивалентности. Если, например, переводят некий текст с немецкого на английский и обратно, то при хорошем переводчике должен снова возникнуть исходный текст. Я сейчас не имею в виду художественные тексты. Но если мы экранизируем роман и затем по этому фильму снова пишем роман, то мы совершенно определенно не получим ничего похожего на исходный текст. Точно так же если мы переводим стихотворение и этот перевод затем переводим обратно, мы не получим исходного текста, потому что между точками коммуникации налицо не жестко определенные, а достаточно расплывчатые отношения с очень большой, многоступенчатой системой передачи культурных явлений, которые существуют на различных уровнях и независимо друг от друга. Суть, однако, не только в этом. Р. Якобсон посвятил жизнь решению следующего вопроса: почему может быть красив звук одной фонемы?' Ведь это полностью исключает конвенциональную природу знака! Почему в поэзии оказываются важными элементы, находящиеся вне системы?' Кстати, не только в поэзии, это в некоторой степени касается и других сфер культуры. Мы отвечаем на это следующим образом: это определяется диалогом левого и правого полушария или диалогом в культурном семиозисе. Теперь мы знаем, как можно определить понятие «диалог», как способ передачи информации между различными кодирующими системами. Это станет более очевидным, если я приведу маленький пример из статьи американского психолога Джексона, который изучал чрезвычайно интересный диалог. Жан-Жак Руссо сказал однажды, что он нашел идеальный язык — язык, на котором невозможно лгать. Природа конвенционального знака включает в себя саму возможность лжи. Идеально точным языком, по Руссо, оказался язык улыбки, с помощью которого мать беседовала со своим грудным ребенком.
В связи с этим мне хотелось бы вспомнить о том, что, возможно, не без влияния этого, все важнейшие обмены информацией между героями Льва Толстого происходят без слов. Вспомните: Кити спрашивает княгиню Щербацкую о том, как произошло ее объяснение с отцом, и слышит в ответ, что не было произнесено ни единого слова. Все сказали взгляды и улыбки.
Вернемся к вопросу, как общаются друг с другом мать и ребенок. Джексон (Вероятно, имеется в виду работа американского психолога, доктора философии Дугласа Нортропа Джексона «Personality structure and assessment», выполненная им в соавторстве с S. V. Paunonen и опубликованная в 1980 г. в № 31 «Annual Review of Psychology» (p. 503—551). Область научных интересов Д. H. Джексона (род. 1929) — психология личности, социальная и организационная психология. Ему принадлежит более 200 публикаций по вопросам психологии личности, психометрики и профессиональной психологии. Его статья «Personahty structure and assessment» заинтересовала Ю. M. Лотмана в связи с содержащимися в ней наблюдениями за формами зарождения диалога из разорванного монологического состояния только что родившегося человека) рассматривает именно этот диалог, «мать — ребенок», и устанавливает следующую закономерность. К этому нужно добавить, что Джексон — эмпирик, которого интересуют не отвлеченные проблемы, а факты. Поэтому его результаты особенно надежны Во-первых: мать и ребенок говорят по очереди друг за другом. Они по очереди выходят «на прием». Когда ребенок гулит, молчит мать. Мать что-то рассказывает — ребенок слушает. Таким образом, устанавливается отношение паузы и передачи, что, говоря между прочим, чрезвычайно там, где нет паузы, не может быть диалога (В это же примерно время Ж. Деррида, отмечая превосходство коммуникативных свойств письменных знаков над теми же свойствами живой речи, назовет письмо символической моделью мышления, настаивая на особом значении временного разрыва как основе письменной коммуникаци). Во-вторых - они любят друг друга, они заинтересованы в обоюдном взаимопонимании. Это очень важно. Диалог предшествует языку, а не язык диалогу. Возникает ситуация, в которой двое заинтересованы в обмене, и тогда возникает язык.
Далее. Интересно следующее: для наблюдателя мать и ребенок говорят абсолютно по-разному. Ведь ребенок владеет особой артикуляцией. Я напомню о том, что Джексон в своей работе о языке ребенка доказал, что это не просто некая неразвитая артикуляция, но артикуляция, пока еще свободная от всех ограничений. При этом ребенок произносит звуки всех языков мира. Итак, перед нами с одной стороны ребенок с его особенной артикуляцией, а с другой стороны — мать, говорящая на одном языке, хотя она, конечно, и выдумывает новый язык — буль-буль-буль, гу-гу-гу, тю-тю-тю, очень много междометий. Так образуется специфическая фонетика, отличающаяся от их собственного языка. Но важно другое: оказывается, несмотря на это, они как будто говорят на разных языках. Джексон сфотографировал этот процесс, сделал фонограмму и пустил все в замедленном темпе. При этом обнаруживается нечто поразительное: ребенок имитирует мимику матери. Он имитирует ее своими средствами, то есть ребенок оказывается переводчиком. Он переводит чужой язык на свой, а мать, со своей стороны, переводит язык ребенка на свой язык.
Итак, перед нами сложная семиотическая ситуация с двойной передачей, с принципиальной ориентацией на чужое слово, со стремлением включить чужое слово в свой собственный язык и тем самым создать возможность диалога. Таким образом, мы располагаем, так сказать, экспериментальным подтверждением идей Бахтина, и это подтверждение уже дано на эмпирически точном и теоретически ясно интерпретируемом уровне.
С этого момента мы уже не вправе говорить более о бахтинском «диалоге» как о некой красивой метафоре, часто применяемой как угодно и к чему угодно, мы имеем дело с совершенно определенным понятием, которым обозначен механизм усвоения новой информации. Информации, которая до начала диалогического контакта еще не наличествовала, но возникла в его процессе
То же можно сказать о неопределенности слова, о его открытом, динамическом характере. Такова особенность поэтического языка. Конечно, это особенность любого естественного языка, но происходит ослабление этого фактора, едва только на первый план выступает функция точной передачи информации. Однако и здесь также происходят вещи чрезвычайной важности. Почему знак подобного типа не обладает подобной определенностью, какой обладает сигнал светофора? Так происходит потому, что в процессе коммуникации, сама по себе, происходит сложная перекодировка знаков конвенционального и иконического типов, которые при этом создают новые смыслы. Со словом в поэзии на всех уровнях мы связываем определенную, особенно же фонологическую, образность, более того, мотивированность дифференцирующих свойств; еще большую значимость мы вкладываем в орнаментальные элементы разговорного языка, находящиеся вне системы. Это значит, что поэтический язык в своей целостности ориентирован на преодоление линейности и на усиление иконичности своих элементов.
Наконец, есть один парадокс, о котором стоит задуматься и который также освещается у трех вышеназванных ученых с различных сторон. Идеальная и стабильная семиотическая система, как, скажем, простая и точная система дорожных знаков, не имеет истории и даже не может ее иметь. Она функционирует вне развития. Более того, ей запрещено иметь историю Если дорожные знаки будут развиваться, станут происходить очень неприятные вещи. Если мы хотим их изменить, то мы делаем это с помощью распоряжений, то есть мы приводим эти знаки в определенное синхронное положение недействительных и вместо них вводим новые знаки. Но реальные семиотические системы функционируют в культуре динамично, у них есть история.
Случайность ли это и что такое «иметь историю»? В двух словах объяснить это достаточно сложно. Я дам простое объяснение, которое носит гипотетический характер: система с историей — это то, что изменяется и притом запоминает свои изменения, это динамическая система, обладающая памятью. Итак, если система не является динамической или не имеет памяти, то в нашем понимании она не может иметь истории. Напротив, язык, как и любая из всевозможных семиотических систем в области культуры, отвечает этим двум требованиям. Они безусловно развиваются, я бы даже добавил, развиваются закономерно, хотя утверждать это можно не всегда. К примеру, я не отважился бы сформулировать закономерности женской моды. И при этом есть одна очень важная сфера, один объект, в котором можно показать простые, но исключительно типичные вещи.
Для нас важен тот факт, что система изменяется и хранит свои изменения в памяти, накапливает в памяти все свои предшествующие состояния. При этом мы не только объясняем, что такой механизм имеется, но мы целенаправленно ставим вопрос, так, как классическая наука его ставила, а именно: каков способ функционирования этого механизма? Какие телеологические функции в целом он выполняет? За счет чего изменяется и развивается система? Ответ на это представляется следующим: для того, чтобы система могла породить новый текст, ей нужно в своем наличии иметь тексты различных типов — тексты, которые по-разному закодированы.
Здесь можно обнаружить следующее: параллельно тому, что в нашей голове наличествуют два различных семиотических механизма, не существует текста (исключение — искусственные языки), который не был бы закодирован одновременно как минимум двумя способами. Как правило, наши представления о классицизме и романтизме состоят в следующем: культура, обладавшая сложной, многообразной системой кодов, закодировала себя таким образом, что помогает себе избежать чего-то вроде культурной шизофрении, и так как она является гетерогенной, то есть включает в себя много разного, она получает имя, и тогда можно, например, сказать. «Мы романтики». Тогда приобретает формальный характер все, что не принадлежит к семантическому полю романтизма, объясняется как несуществующее и вычеркивается из памяти. Однако в реальности это продолжает существовать, и затем происходит следующее: спустя сто лет историк литературы вдруг открывает нового писателя. Можно сказать, что все здесь совсем не так уж просто, потому что была еще, например, смеховая культура, которую мы забыли, как не включенную в заранее определенный строгий код.
Таким образом, одновременно функционируют в двух направлениях культура, язык, текст и наше сознание. С одной стороны, они создают некую унифицированную семиотическую ситуацию, гарантирующую информационный обмен, а с другой стороны — деунифицированную семиотическую ситуацию, которая гарантирует и возможность создания нового текста, и передачу новой информации. Если мы сегодня обо всем этом говорим, строго говоря, уже переступая границы филологии, то мы должны помнить о том, что путь к решению этих вопросов прокладывался в первую очередь M. M. Бахтиным (Продолжению этой темы теоретико-литературоведческого диалога между Ю. M. Лотманом и M. M. Бахтиным посвящена статья Б. Ф. Егорова M. M. Бахтин и Ю. M. Лотман // Бахтинские чтения. Т. 3 Витебск, 1998. С. 83—96).
В заключение мне хотелось бы сказать следующее. Совершенно справедливо здесь уже было сказано, что Бахтин очень многосторонен и с различных географических и культурных точек зрения видится по-разному. Но мне хотелось бы обратить ваше внимание на кое-что другое, все, кто имел счастье лично знать M. M. Бахтина, были убеждены в том, что он был не только гениальным исследователем, но ученым с высоким человеческим достоинством, профессиональной этикой и величайшей честностью в поисках истины. Поэтому мы должны говорить не только о том, как мы воспринимаем Бахтина, но так же и о том, как сами выглядим в его глазах. Хотелось бы, чтобы мы, изучая Бахтина, оказались достойны того, что он написал.
1984